Обнесенный бревенчатыми стенами, с рублеными, о двух ярусах домами людей дворянского и купеческого сословия, избами мастеровых и огородников на посаде, красуется Звенигород большими и малыми церковными и монастырскими маковками. В Москву ли кто едет, из Москвы на Можайск, Звенигорода не минует.
На ночлег Шуйский остановился в Саввино-Сторожевском монастыре. Обоз подогнали под защиту монастырских стен, а князю для ночлега отвели небольшую тихую келью с низким сводчатым потолком, столиком-налоем, лампадой на серебряных цепочках в святом углу перед образом Николая Чудотворца. Тусклый огонек лампады освещает скорбные глаза святого.
Умостился Шуйский на деревянном ложе, долго не мог заснуть, все вертелся, болели бока. Дома ляжешь на перину из лебяжьего пуха и ровно тонешь…
Катерина вспомнилась, любезная сердцу жена. Ради него, Дмитрия, на грех великий пошла…
Подумал о Михайле Скопине-Шуйском, но жалость не ворохнулась в душе. К чему наперед дядьки родного выпячивался? Он-де от Москвы вора отогнал! Да Скопин-Шуйский ли? Ему все города Замосковья ратников наряжали, и Карл, король свейский, рыцарей прислал, а деньгами монастыри ссудили. Вот и посуди, кто Москву спасал: Михайло либо всем миром беду отвели.
Нет, права Катерина, сказывая, не будет ему, князю Дмитрию, покоя, покуда жив Скопин- Шуйский.
За решетчатые оконца краем рога зацепился месяц, высеребрил келью. Шуйский отвернулся к стене, рука коснулась холодной каменной стены. Князь подумал о монашеской жизни. Удалились от дел мирских и каждодневно, каждочасно одно и то же: отстоят службу в церкви и исполняют работу, на какую игумен либо келарь укажет.
Вспомнилось Шуйскому, как в детстве приехали они с отцом на богомолье в московский Данилов монастырь. Ровно благовестил средний колокол, скользили тихие монахи в темных рясах, запах ладана и воска умиротворяюще действовал на юного князя. Даже мысль зародилась, не уйти ли в монастырь, принять постриг. Но, повзрослев и вкусив полной мерой от земных благ, Шуйский посмеялся тому детскому наитию. Нет, ему, князю, не с руки укрощать плоть и душу, не по нутру уклад монастырский.
За полночь забылся в дреме и не услышал окрика караульных, скрипа отворяемых ворот. Пробудился лишь от стука в дверь кельи. Протер глаза, сел, свесив ноги. Вошел стрелецкий голова с вестью неприятной: передовая сторожа уведомила, коронный гетман Жолкевский с пятитысячным отрядом двинулся от Смоленска навстречу московскому войску.
Почувствовав поддержку Заруцкого и казаков, Марина изменилась к Лжедмитрию, сделалась дерзкой, напомнив даже о его происхождении. Самозванец попытался запугать ее, на что Мнишек гордо ответила:
— Я — царица Московии, и только боярский рокош свел меня с тобой. О Мать Божья, зачем ты это сделала? Ты не Дмитрий, но ты мог им стать, впусти тебя бояре в Москву. Но они не пожелали иметь такого царя, грубого, лишенного ума и невоздержанного во хмелю.
Побагровел Лжедмитрий, из-под опушенной серебристым соболем шапки гневно блеснули глаза. Сказал по-польски:
— Пся кревь! Король сулил мне помощь, но где она? — Самозванец перешел на русский. — Я обещал ему Смоленск, но Жигмунд переступил рубеж Московии и позвал ляхов и литву, служивших мне. Ружинский и шляхта храбро орали на коло и размахивали саблями, но на большее их не хватило!
— О Мать Божья! — Мнишек воздела руки. — Если вельможные паны выказывали храбрость на коло, то ты — за жбаном с брагой. Твои воеводы шакалами выли вокруг Москвы, острием сабли ты коснулся кремлевских стен, но тебя сдерживала праздная тушинская жизнь, а тем часом Скопин-Шуйский собирал в Замосковье рать. Когда она вышла из Новгорода и направилась к Москве, я поняла: Кремль тебя не впустит… И не злобствуй, добро рождает добро. К чему московским боярам менять коварного Шуйского на бражника?
Поднял самозванец кулак, шагнул к Марине. Она спросила насмешливо:
— Пострижение московских цариц в монахини история знает, но чтобы цари жен избивали, ведомо ли?
Выругался Лжедмитрий грязно, ударил ногой в дверь, а Мнишек вослед:
— Знай, во мне кровь кавказского народа из Аястана и гордость польки, но я смогу к народу воззвать и к казакам!
Выскочил самозванец из хором, взлетел на коня, погнал из города. За ним, разметая сухие комья, неслись Заруцкий с донцами. Шли наметом верст пять. Храпели кони, свистел ветер.
— Государь, — выкрикнул Заруцкий, — лошадей загоним!
Перевели на рысь. У лесочка остановились, спешились.
— Почто ты, боярин, не мою, а царицыну руку держишь? — хмурился Лжедмитрий.
Заруцкий брови поднял:
— Я государю своему служу, коли же царица Марина казакам люба, не обессудь. Всей Москве и боярству российскому ведомо, она с Дмитрием на царство венчана.
Промолчал самозванец, кинув повод Заруцкому, углубился в ельник, где густо пахло прошлогодней прелью. Шел один, не замечая, как стегают по лицу колючие лапы. Выбрался на выгрев. На валуне свернулась кольцами гадюка. Увидела человека, высоко подняла голову, уставилась не мигая. Лжедмитрий топнул, и гадюка, извиваясь, скользнула под камень.
«Ровно Мнишек, так и готова ужалить, — подумал. — Грозит, но вдруг да и объявит: никакой-де он не царь, а вор и самозванец!»
Поежился Лжедмитрий, потом успокоился. Нет, пугает. Какой ей в этом прок? Однако не след Марину трогать, пусть покуда живет сама по себе, а в Москву войду, тогда иной сказ.
И самозванец возвратился к казакам.
Жолкевский вышел от короля торжествуя. Не он ли, коронный гетман, отговаривал сейм и Сигизмунда ходить на Русь? Свей нанялись в службу московскому царю, а ты, круль Речи Посполитой, коль сыскал царика Дмитрия, помогай ему Москву взять, и тот царик тебе все заднепровские города за то отдаст.
Однако у круля гордость взыграла, совет его, коронного, отверг, возымел Русь повоевать, да и зацепился за Смоленск. Теперь о Жолкевском вспомнил. Тебе, говорит, вельможный пан Станислав, препоручаю вести полки к Москве. Но выделил малую часть от коронного войска: две тысячи шляхтичей и трехтысячный отряд казаков.
Но Жолкевский и тем доволен, ему топтание под Смоленском костью поперек горла, и конца осаде не видать, русские успешно отбивают приступы. Задумали стену подорвать, сделали подкоп, но не успели пороховой заряд полностью заложить, как вышли стрельцы из города ночью, перебили караул, взорвали ход.
Нелегкая задача у Жолкевского, но он охотно принял поручение. Сигизмунд развязал ему руки и позволил свободу военных действий, а уж он, коронный, докажет, на что способен. Пусть круль набивает шишки о смоленские укрепления и ждет, когда боярин Шеин поклонится Сигизмунду.
Поднял Жолкевский голову: ночь звездная, ясная. Татарский шлях молочным путем небо пересек. Вон ковш Большой Медведицы. Сколько раз служил он коронному указателем в ночных переходах. Темнели смоленские укрепления. От башни к башне неслись окрики дозорных:
— Смо-о-ле-енск!
— Сте-ре-ги-ись!
От Днепра свежо. Легкий морозец слегка прихватил лужи. Жолкевский запахнул подбитую мехом венгерскую бекешу, удобную в верховой езде, поправил серую папаху, зашагал к своему шатру. Под сапогами трещал ледок, ноги провалились в колдобину.
Коронный не любил такую пору года. Грязь и бездорожье — помеха быстрому продвижению войска, а в бою затрудняют маневренность.
Станислав Жолкевский с виду грузный (дают знать годы), однако полки водил легко, стремительно, не испытывая устали. В Лифляндии, в войне со свеями, коронный гетман со своими полками появлялся почти всегда там, где неприятель его не ждал, и то, что на Москву он пойдет с малым отрядом, Жолкевского не