время ел голубей. Но если наступит голод, вдруг стала рассуждать Варя, то что же?
Сможет сама она… съесть кота? Варю передернуло. Представилась кастрюля, в которой плавает усатая голова. Нет-нет-нет! Так не будет! Но какой-то задней и взрослой мыслью пришло, что — может быть. Варя аж вскочила на ноги, но тут же опять нырнула в постель: холодно. Хорошо, что у них два ватных толстых одеяла. Именно в этот момент Варенька вдруг с безжалостной полнотой осознала, что надо по- другому теперь относиться к жизни, как-то иначе совсем, а как — неясно.
Надо пересмотреть свои нравственные основания, сказала себе Варенька, выработать ко всему более ответственное отношение. И заплакала.
30
Кавалькада серо-салатовых паккардов-близнецов просочилась под маскировочную сеть, закрывавшую обрызганный коричневой краской Смольный и окрестные территории. Киров ездил на пяти машинах: ни водители, ни порученцы не знали до последней секунды, в какую он сядет сегодня.
А могли и напечатать специально газету! — подумал Киров на пороге Смольного, и аж застыл на секунду с поднятой ногой. Печатали же для Ильича в Горках, пока в нем шары крутились, персональные номера «Известий»!
Потом сообразил: нет, невозможно. «Правда» всюду «Правда», и в Смольный номера приходят, и в библиотеку.
В самой, однако, заметке могли наврать! Приказал порученцу связаться с Лондоном, что там слышно о Большом. К середине дня стало известно, что английская пресса от Ангелины в восторге.
31
— Чижик! — воскликнула Варенька. — Как хорошо!
Вообще фамилия Светы была Птицына, но ее дразнили Чижиком. Она была похожа на чижика: серенькая, невзрачная, не высовывалась. Ее, лопоухую, с лицом чуть сморщенным, сутуленькую, зубы в разные стороны, считали в школе некрасивой. Варенька считала иначе, всегда пыталась заставить Чижика сменить стиль: отрастить волосы, держаться прямо, подвыщипать слишком густые брови, улыбаться чаще, чтобы не морщиться. Но главное, что и Чижик казалась себе некрасивой, одевалась нелепо, даже если могла позволить не так, на выпускной вечер надела серые носочки, когда все девочки были в белых, и нарочно стриглась коротко, так что уши всегда торчали.
Вот и теперь: уши на всех ветрах под неподходящим, в полоску, мальчишеским беретом. Сама Чижик на приставной лестнице закрашивает из маленького ведерка название улицы Рылеева. Номер дома уже закрасила. Номера и названия закрашивали по всему Ленинграду, чтобы сбить с ориентации гитлеровских лазутчиков.
Они не виделись с окопов. Их призвали на оборонные работы еще до блокады, в августе. Погода была такая прекрасная, лето горело. Пока в городе — купаться ежедневно ходили, а на работах — ни разу за неделю, некогда. Собрали у Казанского собора, выдали лопаты, трамваями добрались до Варшавского, там поехали в темных вагонах. Посреди ночи встали: локомотив разбомбило! Вот так, сразу же. А в городе тогда еще не бомбили. Перетру-хали до не могу. А что делать?
Копали противотанковые рвы, жили в палатках. Арька только-только ушел в армию, и Варенька, улучая, писала ему большое письмо. Чижика подбивала не стесняться и вступить в переписку с каким- нибудь бойцом. Им там одиноко на фронте, многие девушки переписываются, а Галка из параллельного «Б» даже влюбилась по почте.
— Может и ты влюбишься! Это так хорошо! Карточку ему свою вышлешь. Только не стригись пока, и щеки надо нарумянить.
Чижик фыркнула возмущенно и отвернулась, отказала в совете, что написать Арьке, а чего нет. Привет передавать категорически отказалась.
Однажды во время работы немецкие самолеты прилетели близко-близко и стали поливать комсомольцев из пулеметов. Все разбежались кто в рощу, кто как, Варенька и Чижик притаились в уже вырытом рве, Варенька надвинула на затылок лопату, а Чижик вдруг как закричит самолету: «Будет уже! Прочь!». И самолет улетел.
Чижик уже заканчивала окраску вывески «Рылеева», и хотя Варенька спешила, они пошли немного пройтись. Вышли к Фонтанке с видом на Аничковый, вспомнили, как вернулись с окопов в город, а коней Клодтовых — нет! Как раз в их отсутствие сняли лошадей с пьедесталов!
По Фонтанке плыли листья, немного яростно-красных, но в основном желтые: облетели в этом сезоне, не покраснев.
— Арвиль пишет? — небрежно спросила Чижик.
— Была одна открытка, давно, что по правилам дислокации месяц писать не будет, а потом часто. Месяц прошел, ждем-не дождемся!
Сговорились вместе сходить в райком комсомола, чтобы поручили серьезное дело. А то вот Чижика поставили на закраску табличек, с чем любая среднешкольница справится! А когда Варя была в райкоме последний раз, пообещали вызвать, а пока велели оставаться при группе самозащиты, дежурить на крышах от фугасок, во дворе. Это важно, да, но нужно ведь больше.
32
Самый большой, впрочем, портрет принадлежал все же, как в откуп, Сталину: ровно в фасад Казанского собора, он с ветряным прищуром озирал Невский. В квадратных метрах столько Сталина за раз Максим и в Москве не видал. Все иконы Казанского, наверное, уложить на это полотнище — не закрыли бы, пестрели бы оспинами на усатом лице.
Три немецких ястребка вынырнули из облаков, как с куста, безо всякой тревоги, и застрочили по аэростататам заграждения. Один аэростат вспыхнул, другой быстро спустился. Публика с Невского наблюдала за происшествием, задрав, спокойно, как за кино.
33
«Мой фюрер! Из агитационных материалов, распространяемых германским командованием на территории т. н. Ленинграда, следует вывод, что Вами принято решение сохранить этот населенный пункт на карте планеты. Осмелюсь усомниться в дальновидности такого решения. Построенный русским царем как „окно в Европу“, город оказался в действительности пародией на Европу, оскорблением всего, что так дорого нам в тысячелетней цивилизации. Великие творения гениальных зодчих обращаются в туманные тени подлинной архитектуры в раме здешнего болезненного пейзажа. В роскошных дворцах царит самая отвратительная азиатчина. Высокий дух оборачивается исконным российским смрадом. Тоскливая мистика „столицы на болоте“ даже в образованном человеке вызывает суеверный страх, что кривое зеркало способно губительно повлиять на оригинал.
Действительно, если это и „окно“, то именно сквозь него в Европу просачивается атмосфера тысячелетнего рабства, красная бунтарская зараза, изуверское язычество, переименованное здесь в атеизм, варварство, едва припорошенное пудрой заимствованной и грубо исковерканной культурности.
Мой фюрер, Ленинград следует стереть с лица земли. Город-обезьяна должен быть уничтожен!