Литературная ералашь из повестей, рассказов, стихов и драматических сцен современных русских писателей. М., 1858, с. 5–18. Подзаголовок и посвящение отсутствуют. Текст дан в произвольной сокращенной редакции, обрывающейся на реплике Селивёрста: «От ревности, Аркадий Артемьич» (см. с. 449). Дата ценз. разр. — 24 января 1858 г.
Впервые опубликовано: Комета. Учено-литературный альманах, изданный Николаем Щепкиным, М., 1851, с. 205–230. Перепечатано:
Автограф «Разговора на большой дороге» не сохранился.
В настоящем издании сцена «Разговор на большой дороге» печатается по последнему авторизованному тексту,
Время написания «Разговора на большой дороге» определяется письмами Тургенева от 18 октября и 3 ноября 1850 г. из Петербурга к издателю альманаха «Комета» H. M. Щепкину. В первом из них Тургенев обешал прислать для альманаха «небольшую сценку „Разговор на большой дороге“», а во втором писал о том, что это обещание будет исполнено «на будущей неделе». Дата цензурного разрешения «Кометы» — 11 ноября 1850 г., следовательно, к этому времени сцена была уже получена в Москве.
«Разговор на большой дороге» был опубликован с посвящением знаменитому московскому актеру этой поры П. М. Садовскому, в репертуаре которого новая «сцена» Тургенева сразу же утвердилась[349]. Трудно сказать, имел ли Тургенев в виду П.М. Садовского как исполнителя сцены во время ее написания и присутствовало ли посвящение ему «Разговора» уже в рукописи. Известно, что сближение между автором сцены и ее чтецом произошло лишь после приезда Тургенева зимою 1850/51 г. в Москву. Вероятнее всего, имя П. М. Садовского появилось в тексте «Разговора» только в конце 1850 г. Самый жанр «Разговора на большой дороге», с его установкой на актера-чтеца, на специфическую выразительность эстрадного исполнения, впервые привлек внимание Тургенева вскоре после окончания им весною 1849 г. комедии «Холостяк», т. е. еще до того, как сцены этого типа из крестьянского и мещанского быта были канонизированы в исполнении П. М. Садовского, а впоследствии И. Ф. Горбунова.
В тетради с черновым текстом «Нахлебника» и «Холостяка», относящейся к 1848–1849 гг., сохранился набросок под названием «Ванька» (см. наст. изд., Сочинения, т. 1, с. 416). Зачеркнутый подзаголовок этого наброска — «Разговор».
«Вчера я давал прощальный обед своим друзьям. — писал Тургенев 3 (15) января 1851 г. из Москвы Полине Виардо. — Между прочими был один комический актер, человек большого таланта, г. Садовский; мы умирали со смеха, слушая импровизированные им сценки, диалоги из крестьянской жизни и проч. У него много воображения и такая правдивость игры, интонации и жеста, какой я почти никогда не встречал в таком совершенстве. Нет ничего более приятного для глаз, чем искусство, ставшее природой»[350].
Выступление Садовского с чтением «Разговора» предполагалось на вечере у Аксаковых 2 (14) февраля 1851 г. Тургенев сообщал об этом К. С. Аксакову 31 января (12 февраля): «Рукопись у меня — но Садовскому раньше пятницы утром нельзя». Однако чтение это не состоялось — возможно потому, что Тургенев не мог на нем присутствовать. Откладывая намеченное свидание до другого раза, Тургенев писал 2 (14) феврали С. Т. Аксакову о недовольстве Н. М. Щепкина, издателя альманаха, тем, что «Разговор на большой дороге» получил слишком большую огласку до выхода «Кометы» в свет: «Сделайте одолжение, скажите от меня Садовскому, что Щепкин просит его убедительно никому не давать и не показывать моей статьи — это запрещено прежде общей подписи ценсора — да и вообще он бы этого не желал».
Чтение «Разговора» состоялось в доме Аксаковых через несколько дней, но Тургенев и на этот раз не мог к ним приехать. Самая же «сцена», даже в исполнении П. М. Садовского, не произвела на слушателей большого впечатления. «Мысль не без достоинства, — писал о „Разговоре на большой дороге“ С. Т. Аксаков 6 февраля 1851 г., — отношения дрянного и в то же время довольно доброго помещика к дворовым людям; но скотина камердинер и философ кучер с тройкой лошадей и своими о них разговорами — денной грабеж Гоголя. К тому же, несмотря на некоторое дарование, Тургенев человек не русский, а иностранец, с любовью и любопытством изучающий русский народ; он набрался туземных орловских выражений и нанизал их на свою драматическую нитку: вышли, буквы без духа»
Суждениям С. Т. Аксакова близки и первые отклики на новую «сцену» Тургенева, появившиеся в славянофильской печати. «Было бы совершенно несправедливо назвать „Разговор на большой дороге“ недостойным г. Тургенева, — замечал в „Москвитянине“ Аполлон Григорьев. — Печать таланта лежит на всем, что он пишет, лежит на самых неудачных очерках, как мы несколько раз замечали: ее нельзя не признать также и на „Разговоре“, несмотря на недостатки, на незрелость этой сцены, на немилосердное и совершенно бесполезное искажение языка, на избитость лиц лакея и кучера, точь-в-точь скопированных с Селифана и Петрушки „Мертвых душ“. Недостатки сцены — именно эти самые. Г-н Тургенев принял в ней довольно странную манеру снабжать русского человека разными нескладными или исковерканными словами, которые, может быть, и случалось раз
Полностью согласился с этим заключением и М. П. Погодин в особом редакционном примечании к статье (там же, с. 329–330).
Рецензент «Библиотеки для чтения» (вероятно, О. И. Сенковский) был менее снисходителен: «„Разговор на большой дороге“ читается, хотя интереса в нем нет никакого; оригинальность его состоит в нескольких провинциальных словах и народном рассказе. Но почитатели таланта господина Тургенева, в том числе и сам критик, имели право ожидать от него гораздо более, даже и на двадцати страницах, даже и в разговоре на большой дороге»
Дружественный Тургеневу «Современник» осторожно отметил, что «Разговор на большой дороге» принадлежит «к лучшим статьям альманаха, хотя, может быть, и не к лучшим произведениям автора. Но такова увлекательная грация его таланта, что, несмотря на некоторую неточность, которая чувствуется здесь в простонародном складе речи, мы прочли этот разговор с большим удовольствием»
Перепечатка в 1856 г. «Разговора на большой дороге» во второй части «Повестей и рассказов И. С. Тургенева» дала повод А. В. Дружинину, боровшемуся в это время со своих абеграктно-эстетических позиций с ожившими в новой обличительной литературе традициями Гоголя и Белинского, безапелляционно утверждать, что «в каком-нибудь „Разговоре на большой дороге“ нет и следов поэтического потока — так изнасиловано в нем призвание поэта»[351].