подать велит — ей-богу-с. Что мне лгать? А родная вот племянница меня слушать не хочет! Зато теперь вот и плачется. Да уж поздно.
Шпуньдик. Ну, может быть, еще не поздно.
Пряжкина. Как не поздно, Филипп Егорыч. Помилуйте! что вы это говорите? Разумеется, поздно. Этого уж нельзя вернуть, извините. Уж это кончено. Что вы? помилуйте!
Шпуньдик. Может быть, может быть. Но, Катерина Савишна, скажите мне на милость — я вижу, вы женщина рассудительная, — отчего это молодые люди нашего брата старика никогда слушаться не хотят? Ведь мы им же добра желаем. Отчего бы это, а?
Пряжкина. А по причине ветрености, Филипп Егорыч. Бондоидина, генеральша, мне не раз об этом говорила. Ох, бывало, говорит, Катерина Савишна, как погляжу я на нынешнюю молодежь — ну! просто руки растопыришь, и только! Ведь я что моей племяннице говорила: «Не выйдешь ты за него замуж, я ей говорила: вишь, он какой бойкий, да и человек он такой опасливый; не туда глядит… ох, не туда!» А она мне: «Тетенька, оставьте». Ну, как хочешь, голубушка моя. Вот тебе и оставьте! Ведь и у меня была дочка, Филипп Егорыч. Как же, как же! И красавица же была; таких теперь что-то уж не видать, батюшка вы мой, право слово, не видать. Брови, нос — просто удивленье; а уж глаза… и сказать нельзя, что за глаза такие были. С лукошко, батюшка! Так вот бывало, она и мечет ими, так вот и мечет, так вот и мечет. Что ж, ведь я ее замуж выдала; и так, батюшка, хорошо выдала, за хорошего человека, за ахтихтехтора. Ну, вином он точно зашибал, да за кем не водится греха? Вот я посмотрю, как Михайло Иваныч Машу-то теперь пристроит? Насидится она в девках, мать моя!
Шпуньдик. Ну, и ваша дочь довольна своим мужем, счастлива?
Пряжкина. Ох, Филипп Егорыч, не говорите мне об ней! Она в прошлом году умерла, мой батюшка; да я уж и перед смертью года за три от нее отступилась.
Шпуньдик. За что же это?
Пряжкина. Да, батюшка мой, неуважительная такая была: за пьяницу, говорит, мать выдала меня; говорит, не заработывает мой муж ничего, да еще бранится… Ведь вот, право, как тут угодить прикажешь? Велика беда: человек пьет! Какой же мужчина не пьет? Мой покойник, бывало, иногда так, с позволения сказать, нахлещется, что ахти мне — и я его всё-таки уважала. Денег у них не было; конечно, это неприятно; но бедность не порок. А что он ее бранил, так, стало быть, она заслуживала; а по моему простому разумению, ведь муж — глава: кто ж ему учить не велит, Филипп Егорыч, посудите сами. А жена разве на то жена, чтоб великатиться?
Шпуньдик. Я с вами согласен.
Пряжкина. Но я ее простила: она уж умерла… Что ж? Царство ей небесное! Теперь она сама, чай, раскаивается. Бог с ней! А я человек незлобивый. Куда мне! Нет, батюшка; мне только век-то свой дожить как-нибудь.
Шпуньдик. Что вы такое говорите, Катерина Савишна!.. Вы еще не так стары…
Пряжкина. И-и-и, помилуйте, батюшка! Конечно, Бондоидина, генеральша, мне ровесница была, а уж на лицо гораздо постарше казалась. Даже мне удивлялась.
Шпуньдик. Отчего же? Попробуйте. Иногда, знаете, средства, так сказать, простые удивительно помогают. Я вот своих ближних лечу. Вдруг эдак, знаете, в голову придет: сем, попробую, например, это средство. И что ж? глядишь, помогло. Я старосту своего от водяной дегтем вылечил: мажь, говорю, и только. И вылечил, вообразите вы себе!
Пряжкина. Да, да, да; это бывает-с, а всё бог, всё бог. Во всем его святая воля.
Шпуньдик. Ну, конечно, я воображаю, здесь доктора, всё первые ученые, немцы самые лучшие. А мы, степнячки, в глуши, так сказать, прозябаем; нам за докторами не посылать-стать: мы по простоте живем, конечно.
Пряжкина. Да оно и лучше, по простоте-то, Филипп Егорыч; а в этих докторах, в этих ученых мало толку, батюшка вы мой. Вот не хуже Петра Ильича. А кто виноват? Сами мы виноваты. Ведь вот, например, хоть бы Михайло Иваныч: ну, скажите сами, разве ему след у себя чужую девицу воспитывать, разве след? Его дело, что ли, ее замуж выдавать? мужское это разве дело? Он ее облагодевствовать хотел — ну, что ж, и дай бог ему здоровья, а не в свое дело всё-таки не след ему было мешаться; ведь не след — скажите?
Шпуньдик. Оно, положим, не след, точно. Это дело женское. Да ведь не всегда оно и вашей-то сестре удается. Вот у нас соседка есть, Перехрянцева, Олимпиада; три дочки у ней на руках, и все невестами побывали, а замуж хоть бы одна вышла. Последний жених даже ночью в трескучий мороз из дому бежал. Старуха Олимпиада, говорят, ему, вся растрепе́, из слухового окна кричала: «Постойте, постойте, позвольте объясниться», а он по сугробам — зайцем, зайцем, да и был таков.
Пряжкина. На грех мастера нет, батюшка Филипп Егорыч… Оно точно… А всё- таки, коли бы меня послушались… У меня в предмете был человечек, то есть я вам скажу, просто первый сорт — что в рот, то спасибо.
Шпуньдик. Да помилуйте, хоть оно отсюда и близко, всё-таки время нужно. Туда да назад, ну и у него ведь он посидит… надо ж объясниться.
Пряжкина. Да, да, батюшка, оно точно… а только мне сдается, ох, не к добру всё это, ох, не к добру! Изуродует он его, Филипп Егорыч, просто изуродует.
Шпуньдик. Э, полноте!
Пряжкина. Ну, вот увидите… Я никогда не ошибаюсь, батюшка вы мой… я, поверьте, я уж знаю… Вы не глядите на него, на Петра Ильича-то, что он таким смиренным прикидывается… Первый разбойник!
Шпуньдик. Да нет…
Пряжкина. Да уж поверьте же мне. Просто изобьет его, в кровь изобьет.
Шпуньдик. Какая же вы, матушка, странная… что мы, в разбойничьем вертепе, что ли, живем? Здесь не велено драться никому. На то здесь власть. Что вы? перекреститесь!
Пряжкина. Просто скажет ему: «Да как ты меня беспокоить смеешь? Да пропадайте вы совсем с вашей Марьей Васильевной… Да с чего ты это, старый пес, взял?» Да в зубы его, в зубы.
Шпуньдик. Полноте! что вы? Как это можно, право?..
Пряжкина. Так-таки в зубочки его и треснет; ох, треснет он его, моего родимого!
Шпуньдик. Эх, Катерина Савишна!
Пряжкина
Шпуньдик. А я вас еще за благоразумную женщину считал!
Пряжкина
Шпуньдик
Пряжкина
Шпуньдик