Однажды, проходя мимо знакомой яблони, я, больше по привычке, бросил косвенный взгляд на известное местечко, и вдруг мне показалось, как будто на поверхности земли, прикрывавшей наш клад, произошла некоторая перемена… Как будто горбинка появилась там, где прежде было углубление, и куски щебня лежали уже не так! «Что это значит? — подумалось мне. — Неужто кто-нибудь проник нашу тайну и вырыл часы?»
Надо было удостовериться в этом собственными глазами. К часам, ржавеющим в утробе земли, я, конечно, чувствовал полнейшее равнодушие; но не позволить же другому воспользоваться ими! А потому на следующий же день я, снова поднявшись до зари и вооружившись ножом, отправился в сад, отыскал намеченное место под яблоней, принялся рыть — и, вырывши чуть не аршинную яму, должен был убедиться, что часы пропали, что кто-то их достал, вытащил, украл!
Но кто же мог их… вытащить — кроме Давыда?
Кто другой знал, где они находились?
Я засыпал яму и вернулся домой. Я чувствовал себя глубоко обиженным.
«Положим, — думал я, — часы понадобились Давыду для того, чтобы спасти от голодной смерти свою будущую жену или ее отца… Что там ни говори, часы эти чего-нибудь да стоят… Да как было не прийти ко мне и не сказать: „Брат! (я на месте Давыда непременно сказал бы: брат) — брат! Я нуждаюсь в деньгах; у тебя их нет, я знаю, но позволь воспользоваться теми часами, которые мы вместе с тобою зарыли под старой яблонью! Они никому не приносят пользы, а я тебе так буду благодарен, брат!“ С какой бы радостью я согласился! Но действовать тайно, изменнически, не довериться другу… Нет! Никакая страсть, никакая нужда этого не извиняет!»
Я, повторяю, я был сильно оскорблен. Я начал было выказывать холодность, дуться…
Но Давыд был не из тех, которые это замечают и тревожатся!
Я начал делать намеки…
Но Давыд, казалось, нисколько не понимал моих намеков!
Я говорил при нем, как низок в моих глазах тот человек, который, имея друга и даже понимая всё значение этого священного чувства, дружбы, не обладает, однако, достаточно великодушием, чтобы не прибегать к хитрости; как будто можно что-нибудь скрыть!
Произнося эти последние слова, я смеялся презрительно.
Но Давыд и ухом не вел!
Я, наконец, прямо спросил его: как он полагает, часы наши шли еще некоторое время, будучи похоронены в землю, или тотчас же остановились?
Он отвечал мне:
— А чёрт их знает! Вот нашел о чем размышлять!
Я не знал, что думать. У Давыда, очевидно, было что-то на сердце… но только не похищение часов. Неожиданный случай доказал мне его невинность.
Я возвращался однажды домой по одному проулочку, по которому я вообще избегал ходить, так как в нем находился флигель, где квартировал мой враг Транквиллитатин; но на этот раз сама судьба привела меня туда. Проходя под закрытым окном одного трактирного заведения, я вдруг услыхал голос нашего слуги Василья, молодого развязного малого, великого «лентяя и шалопая», как выражался мой отец, — но великого также покорителя женских душ, на которых он действовал острословием, пляской и игрою на торбане.*
— И ведь, поди ж ты, что выдумали! — говорил Василий, которого я видеть не мог, но слышал весьма явственно; он, вероятно, сидел тут же возле окна, с товарищем, за парой чая — и, как это часто случается с людьми в запертом покое, говорил громко, не подозревая, что каждый прохожий на улице слышит каждое слово, — что выдумали? Зарыли их в землю!
— Врешь! — проворчал другой голос.
— Я тебе говорю. Такие у нас барчуки необнаковенные! Особенно Давыдка этот… как есть иезоп*. На самой на зорьке встал я, да и подхожу этак к окну… Гляжу: что за притча?.. Идут наши два голубчика по саду, несут эти самые часы, под яблонкой яму вырыли — да туда их, словно младенца какого! И землю потом заровняли, ей-богу, такие беспутные!
— Ах, шут их возьми! — промолвил Васильев собеседник. — С жиру, значит. Ну и что ж? Ты часы отрыл?
— Понятное дело, отрыл. Они и теперь у меня. Только показывать их пока не приходится. Больно много из-за них шума было. Давыдка-то их у старухи у нашей в ту самую ночь из-под хребта вытащил.
— О-о!
— Я тебе говорю. Беспардонный совсем. Так и нельзя их показывать. Да вот офицеры понаедут: продам кому, а не то в карты разыграю.
Я не стал больше слушать, стремглав бросился домой и прямо к Давыду.
— Брат! — начал я, — брат! прости меня! Я был виноват перед тобою! Я подозревал тебя! Я обвинял тебя! Ты видишь, как я взволнован! Прости меня!
— Что с тобой? — спросил Давыд. — Объяснись!
— Я подозревал тебя, что ты наши часы из-под яблони вырыл!
— Опять эти часы! Да разве их там нет?
— Нет их там; я думал, что ты их взял, чтобы помочь твоим знакомым. И это всё Василий!
Я передал Давыду всё, что услышал под окном заведения.
Но как описать мое изумление! Я, конечно, полагал, что Давыд вознегодует; но я уж никак не мог ожидать того, что произошло с ним! Едва я кончил мой рассказ, он пришел в ярость несказанную! Давыд, который не иначе, как с презрением относился ко всей этой, по его словам, «пошлой» проделке с часами, тот самый Давыд, который не раз уверял, что они выеденного яйца не стоят, — тут вдруг вскочил с места, весь вспыхнул, стиснул зубы, сжал кулаки. «Этого так оставить нельзя! — промолвил он наконец. — Как он смеет себе чужую вещь присвоивать? Я ему покажу, постой! Я ворам потачки не даю!» Признаюсь, я до сих пор не понимаю, что могло так взбесить Давыда: был ли он уже без того раздражен и поступок Василья подлил только масла в огонь; оскорбили ли его мои подозрения — не могу сказать; но я никогда не видывал его в таком волнении. Разинув рот, стоял я перед ним и только дивился, как это он так тяжело и сильно дышал.
— Что же ты намерен сделать? — спросил я наконец.
— А вот увидишь — после обеда, когда отец уляжется. Я этого пересмешника найду!* Я с ним потолкую!
— «Ну, — подумал я, — не хотел бы я быть на месте этого „пересмешника“. Что из этого выйдет, господи боже мой!»
А вышло вот что.
Как только после обеда водворилась та сонная, душная тишина, которая до сих пор, как жаркий пуховик, ложится на русский дом и русский люд в середине дня, после вкушенных яств, Давыд (я с замиравшим сердцем шел за, его пятами) — Давыд отправился в людскую и вызвал оттуда Василья. Тот сперва не хотел идти, однако кончил тем, что повиновался и последовал за нами в садик.
Давыд стал перед самой его грудью. Василий был целой головой выше его.
— Василий Терентьев! — начал твердым голосом мой товарищ, — ты из-под самой этой яблони, недель шесть тому назад, вытащил спрятанные нами часы. Ты не имел права это сделать, они тебе не принадлежали. Отдай их сейчас!
Василий смутился было, но тотчас оправился. «Какие часы? Что вы говорите? Бог с вами! Никаких нет у меня часов!»
— Я знаю, что я говорю, а ты не лги. Часы у тебя. Отдай их!
— Нет у меня ваших часов.
— А как же ты в трактире… — начал было я, но Давыд меня остановил.
— Василий Терентьев! — произнес он глухо и грозно. — Нам доподлинно известно, что часы у тебя. Говорят тебе честью: отдай их. А если ты не отдашь…
Василий нагло ухмыльнулся.