Эти трое были красной засадой, оставленной на станции. Здоровые, с бритыми головами, в кожаных куртках, вероятнее всего, красноармейские чекисты. Я и теперь не могу понять, почему они сразу не прикололи маленького Садовича, а навалились на него втроем душить. То, как матерые советские каты ночью, при свете станционного ночника, навалились душить мальчугана, часто кажется мне и сегодня олицетворением всей советчины.
Павлик, мой двоюродный брат, красивый, рослый мальчик, кадет Одесского корпуса, тоже был баклажкой. Когда я ушел с Дроздовским, он был у своей матери, но знал, что я либо в Румынии, либо пробираюсь с отрядом по русскому югу на Ростов и Новочеркасск.
И вот ночью, после переправы через Буг, к нашей заставе подошел юный оборванец. Он называл себя моим двоюродным братом, но у него был такой товарищеский вид, что офицеры ему не поверили и привели ко мне. За то время, как я его не видел, он могуче, по-мальчишески внезапно, вырос. Он стал выше меня, но голос у него смешно ломался. Павлик ушел из дому за мной, в отряд. Он много блуждал и нагнал меня только на Буге. С моей ротой он пошел в поход.
В Новочеркасске мне приказано было выделить взвод для формирования 4-й роты. Павлик пошел в 4 -ю роту. Он потемнел от загара, как все, стал строгим и внимательным. Он мужал на моих глазах. В бою под Белой Глиной Павлик был ранен в плечо, в ногу и тяжело в руку. Руку свело; она не разгибалась, стала сохнуть. Светловолосый, веселый мальчуган оказался инвалидом в восемнадцать лет. Но он честно служил и с одной рукой. Едва отлежавшись в лазарете, он прибыл ко мне в полк.
Не буду скрывать, что мне было жаль исхудавшего мальчика с высохшей рукой, и я отправил его как следует отдохнуть в отпуск, в Одессу. Там была тогда моя мать. Павлик весело рассказывал мне потом, как мать, которой пришлось жить в Одессе под большевиками, читала в советских сводках о белогвардейце Туркуле с его 'белобандитскими бандами', которых, по-видимому, порядком страшились товарищи. Мать тогда и думать не могла, что этот страшный белогвардеец Туркул был ее сыном, по-домашнему Тосей, молодым и, в общем, скромным штабс-капитаном.
Когда Павлик открыл моей матери тайну, что белый Туркул есть именно я, мать долго не хотела этому верить. Такой грозной фигурой малевали, честили и прославляли меня советские сводки, что даже родная мать меня не признала.
Павлик, вернувшийся из Одессы, был без руки не годен к солдатскому строю, и я зачислил его в мой штаб. Тогда же по секрету от Павлика я представил его к производству в офицерский чин.
В одном бою, уже после нашего отступления, я со своим штабом попал под жестокий обстрел. Мы стояли на холме. Красные крыли сильно. Кругом взметывало столбы земли и пыли. Я зачем-то обернулся назад и увидел, как у холма легли в жесткую траву солдаты связи, а с ними, прижавшись лицом к земле, лег и мой Павлик. Он точно почувствовал мой взгляд, поднял голову, сразу встал на ноги и вытянулся. А сам начал краснеть, краснеть, и слезы выступили у него из глаз.
Вечером, устроившись на ночлег, я отдыхал в хате на походной койке; вдруг слышу легкий стук в дверь и голос:
— Господин полковник, разрешите войти?
— Войдите.
Вошел Павлик; встал у дверей по-солдатски, молчит.
— Тебе, Павлик, что?
Он как-то встряхнулся и уже вовсе не по-солдатски, а застенчиво, по-домашнему, сказал:
— Тося, даю тебе честное слово, я никогда больше не лягу в огне.
— Полно, Павлик, что ты…
Бедный мальчик! Я стал его, как умел, успокаивать, но только отпуск в хозяйственную часть, на кутью к моей матери, тете Соне, как он называл ее, убедил, кажется, Павлика, что мы с ним такие же верные друзья и удалые солдаты, как и раньше.
23 декабря 1919 года ранним утром Павлик уехал к своей тете Соне на кутью. Я проснулся в утренних потемках, слышал его осторожный юный голос и легкий скрип его шагов по крепкому снегу. В то студеное мглистое утро с Павликом на тачанках отправились в отпуск несколько офицеров. К ним по дороге присоединились две беженки из Ростова, интеллигентные дамы. Их имен я не знаю. Все они беззаботно тащились по снегу и мерзлым лужам к хозяйственной части.
По дороге, на встречном хуторе, устроили привал. Конюхи распрягли коней и повели на водопой. Тогда-то и налетели на них красные партизаны. Одни конюхи успели вскочить на лошадей и ускакать. К вечеру обмерзшие, окутанные паром, примчались они ко мне в Кулешовку и растерянно рассказали, как напала толпа партизан, как они слышали стрельбу, крики, стоны, но не знают, что с нашими стало.
Ночью, в жестокий мороз, с командой пеших разведчиков и двумя ротами первого батальона я на санях помчался на тот хутор. Меня лихорадило от необычной тревоги. На рассвете я был у хутора и захватил с удара почти всю толпу этих красных партизан.
Они перебрались в наш тыл по льду замерзшего Азовского моря, может быть, верст за сорок от Мариуполя или Таганрога. Нападение было так внезапно, что никто не успел взяться за оружие. Наши офицеры, женщины и Павлик были запытаны самыми зверскими пытками, оглумлены всеми глумлениями и еще живыми пущены под лед.
Хозяйка дома, у которой остановился Павлик, рассказала мне, что 'того солдатика, молоденького, статного да сухоруконького, партизаны обыскали и в кармане шинели нашли новенькие малиновые погоны. Тогда стали его пытать'.
Кто-нибудь из штабных писарей, зная, что я уже подал рапорт о производстве Павлика в офицеры, желая сделать Павлику приятное, сунул ему на дорогу в карман шинели малиновые погоны подпоручика,
Подо льдом никого не нашли. Много лет я молчал о мученической смерти Павлика, и долго мать не знала, что с сыном.
Всем матерям, отдавшим своих сыновей огню, хотел бы я сказать, что их сыновья принесли в огонь святыню духа, что во всей чистоте юности легли они за Россию. Их жертву видит Бог. Я хотел бы сказать матерям, что их сыновья, солдаты без малого в шестнадцать лет, с нежными впадинами на затылках, с мальчишескими тощими плечами, с детскими шеями, повязанными в поход домашними платками, стали священными жертвами за Россию.
Молодая Россия вся вошла с нами в огонь. Необычайна, светла и прекрасна была в огне эта юная Россия. Такой никогда и не было, как та, под боевыми знаменами, с детьми-добровольцами, пронесшаяся в атаках и крови сияющим видением. Та Россия, просиявшая в огне, еще будет. Для всего русского будущего та Россия, бедняков-офицеров и воинов-мальчуганов, еще станет русской святыней.
ПОЛКОВНИК ПЕТЕРС
Жестокую зиму 1919 года мы выстояли в Каменноугольном районе. Наконец вернулось солнце. С его приходом мы снова могли маневрировать и одолевать красных одним умением. С весны стали готовиться к наступлению.
Под Горловкой мой батальон занял село Государев Байрак. Село большое, грязное, пьяное, издавна обработанное красными посульщиками. В селе нами была объявлена, кажется, одна из первых белых мобилизаций. На мобилизацию пришли далеко не все шахтерские парни. За неявку пришлось грозить арестами, даже судами.
Зимой мы подались от села, но с весенним наступлением вернулись туда снова. Тогда было поймано двое уклонившихся. Им основательно всыпали, и тогда Государев Байрак потек на мобилизацию толпой. Шахтерские рабочие, народ рослый и угрюмый, — точно в них въелась угольная пыль, — сильные парни, не очень-то по доброй воле и с не очень-то, разумеется, добрыми чувствами пошли в наши ряды, к кадетам, к золотопогонникам.
Незадолго до Пасхи мы стояли на станции Криничной. Оттуда я послал в Ростов командира 2-й роты офицерского полка капитана Евгения Борисовича Петерса закупить в городе колбасы, яиц и куличей, чтобы устроить батальону хорошие разговены. Петерс уехал, а его роту, в которой было до семидесяти