поставлять речной гравий, залитый гудроном. Расходился он хорошо, но вместо огня давал только едкий дым. Александр открыл «золотое правило» мошенничества — сделать из своей жертвы соучастника, чтобы он не мог жаловаться. Это — принцип черного рынка. Ему удавалось вести свою странную коммерцию всю зиму. Эдуарду пришлось вмешаться, чтобы освободить брата, правда, пришлось заплатить административный штраф. Это было для них поводом для встречи, но она была безрадостной. Чем дальше шло время, тем они становились все более чужими и непохожими друг на друга… Ведь люди стареют по- разному. Старея, одни плоды гниют, другие сохнут. Было видно, что Эдуард скользит к состоянию перезрелости, а в Александре бушует сухой огонь, оставивший от него только кожу да кости. Они вглядывались друг в друга с изумлением. Александр не мог поверить, что в мире нашелся кто-то, желающий защитить его. Эдуард же искал в этой окостеневшей хищной птице нежного маленького брата, всегда прятавшегося под материнскими юбками. Они замешкались — надо ли им обняться. Но ограничились рукопожатием. Потом они расстались, уверенные, что больше никогда не увидятся, потому что оба думали о смерти: Александр — устав от обманов и разочарований, а Эдуард мечтал о героическом конце.
Вскоре после этой встречи один из старых друзей, которому он полностью доверял, ввел Эдуарда в сеть Сопротивления, связанную с Лондоном. Организация едва создавалась, делала первые шаги, а у немцев не было времени заняться ею. С тех пор Эдуард жил в восторженном ожидании реванша перед самим собой, риска, жертвы — возможно более высокой. Он поздравлял себя с тем, что опасности подвергается только он: Флоранс продолжает выступать перед публикой, одетой в хаки, а Мария-Барбара — в далекой провинции и в полной безопасности. Хотя он был обеспокоен тем, что Флоранс не пришла на обещанное свидание, и тем, что ее невозможно было разыскать. Сначала он подумал, что она замешана в какой-нибудь махинации вроде той, что стоила несколько дней тюрьмы его брату. Это подозрение казалось оправданным, потому что, придя к ней домой, он ее не нашел. А консьерж признался, что видел, как ее уводили на рассвете двое в штатском. Он попытался выяснить у французских чиновников, с которыми познакомился во время разбора дела о мнимом угле, не арестована ли она. И только от друзей по Сопротивлению он узнал, что в Париже начались облавы на евреев и что Флоранс, должно быть, стала одной из первых жертв.
Флоранс — еврейка! Эдуард, конечно, знал это с самого начала, но со временем перестал думать об этом. Но как он мог теперь простить себе то, что не подумал о грозящей ей опасности, зная, что немцы охотятся на эту дичь? Он мог бы легко ее спрятать, отправить в провинцию, в свободную зону. В Испанию, наконец, или просто в Звенящие Камни, прибежище нерушимого спокойствия. Все было бы возможно, если бы он дал себе труд задуматься об этом. Вернувшись в свою большую квартиру на набережной Бурбон, Эдуард подавленно взглянул в зеркало и понял, что первый раз в жизни чувствует к себе отвращение. Еще одна яркая, терзающая мысль, явилась ему: Анжелика. Маленькая кондитерская в Сент-Амане — и его большое тело упало в кресло, содрогаясь от рыданий. Он боролся отчаянно, посвятив все свои силы подпольной деятельности.
Но тихой мирной гаванью оставался для него Кассин, дремлющий на берегу Аргенона. Он приезжал туда ненадолго. Хотя теперь он бы охотно остался бы на более долгий срок, ведь Флоранс уже не ждала его в своей освещенной красноватым светом пещерке. Борьба с оккупантами звала его в Париж. Когда он был дома, среди своих, в доме сразу же становилось празднично. Он рассказывал о парижских новостях, и все собирались в большой зале. Он был — хозяин, отец, он прекрасно проявил себя в битве на полях Фландрии, загадочная деятельность удерживала его в Париже, он рассказывал, и его восторженно и любовно слушали.
Наше детство тянулось долго и счастливо до 21 марта 1943 года. В этот день началась наша юность…
В этот день, как обычно, Эдуард и Мария-Барбара мирно царили среди своих подданных — детей, сирот, домашних животных. Все время кто-то ходил в погреб и в дровяной сарай, постоянно обновляя запасы пирожных, жаркого, сладкого сидра и дров, все три двери, ведущие в большую комнату, то и дело хлопали. Мария-Барбара полулежала в своем ротанговом шезлонге, плед с бахромой на коленях, вязала из шерсти лиловую шаль под восторженным взглядом одного миксодематозного карлика, задумчиво смотревшего на нее с открытым ртом, из которого медленно вытекала струйка слюны. Эдуард, разглагольствуя, расхаживал взад-вперед вдоль очага, на людях это у него вошло в привычку.
Разгорячившись от натопленной атмосферы комнаты и просто в силу природного оптимизма, он опять оседлал своего любимого конька, сравнивая спокойное счастье Звенящих Камней с темным, голодным и опасным Парижем. Мы сохранили о Париже смутное воспоминание, но понимали, что в отсутствие возделанных садов, огородов и бесчисленных стад, город был обречен на голодную смерть. Что до черного рынка, он представлялся нам в виде ночной ярмарки, развернутой в огромных пещерах, где все продавцы напялили на головы колпаки с двумя прорезями для глаз. Эдуард рассказывал о том, как наживаются на бедности, о спекулянтах, о подозрительных типах, всегда жирующих на чужом бедствии.
— Степень деградации, в которую впали парижане, такова, что было бы даже легче, если бы она была продиктована страстью к удовольствиям или алчностью. Потому что, дети мои, вкус к наслаждениям и алчность происходят все-таки от любви к жизни, это реакции низменные, но здоровые. Но это не так! Париж заражен какой-то ужасной болезнью, страхом, жутким ужасом, мерзким страхом. Люди боятся. Боятся бомбардировок, оккупантов, постоянной угрозы эпидемий. Но самый большой страх, который сжимает их клещами, это страх лишений. Они боятся голода, холода, боятся оказаться без всякой помощи во враждебном и опустошенном войной мире…
Он вещал, расхаживая и от одного конца очага к другому, поворачивался и снова шагал, каждый раз показывая красноватым языкам пламени один профиль, а нам, тем кто его слушал, другой. Потом наоборот, и мы машинально — так как эта ходьба напоминала нам своей торжественностью и смятенностью один из наших тайных ритуалов — пытались связать смысл слов и профиль, видимый в этот момент. Так, когда он говорил о Звенящих Камнях, о богатой и мирной жизни деревни, это был правый профиль, и, напротив, левый, когда он говорил о Париже, его темных улицах, подозрительных лавчонках и людях, скользящих по его улицам.
Но правый профиль так же вдохновенно вел речь о том, что не все так мрачно в Париже, как он рассказывал ранее. Слава богу, там есть благородные люди и горящие сердца, которые даже в мрачных подземельях, где разгулялся шабаш черного рынка, составили тайную армию. У них не было военной формы, но они умели обращаться с оружием и знали технику партизанской борьбы. Мирная провинция сможет собрать урожай, в котором Франция будет нуждаться, когда придет час освобождения. Париж Гавроша в свою очередь готовил освободительное восстание.
Уже не в первый раз он упоминал в нашем присутствии о парижском Сопротивлении. Эту тему он развивал всегда со счастливым лиризмом, обретая в ней утешение, но если бы нас спросили, что в этих рассказах — правда, а что — фантазия, мы бы затруднились дать ответ. Он говорил о подпольных кружках, о складах оружия, радиосвязи, тщательно подготовленных покушениях, о планах, составляемых вместе с Лондоном, парашютистах, бомбардировках, наконец, о высадке на французское побережье. И вся эта героическая деятельность развертывалась в мрачной тьме, где процветал черный рынок.
Слушая Эдуарда, мы никак не могли себя заставить разделить его экзальтацию. Мы не находили в подпольной борьбе, о которой он с таким увлечением повествовал, того очарования, которое сопутствует настоящей армии — с ее знаменами, тяжелыми орудиями, пушками, танками, истребителями и бомбардировщиками. Эти ночные воины, пытающиеся Скрыться, прижимаясь к стенам, после того как заложили взрывчатку или закололи часового, не находили дороги к нашему сердцу.
Но больше всего отталкивало в рассказах Эдуарда то, что все эти истории происходили только в Париже. Мы слушали его, веря ему, но одновременно испытывая разочарование и смутный стыд из-за того, что он противопоставлял миазмам и лихорадкам Парижа мирную и счастливую провинцию — так как, само собой разумеется, «провинцией», единственной, которую мы знали, был наш Гильдо.
Было шестнадцать часов и семнадцать минут двадцать первого марта 1943 года, и левый профиль Эдуарда как раз повествовал нам об одиссее английского летчика, упавшего после прыжка с парашютом на крышу дома, откуда его смогли спасти и переправить обратно в Англию подпольщики. Внезапно Мелина ворвалась в комнату с таким выражением лица, какого у нее никто никогда отродясь не видел.