— Иди в кабинет, поможешь цедру драть. У нас ведь, если человек делом занимается, так он в глазах общества либо больной, либо сумасшедший.

Под вечер пришел сослуживец. Антон Петрович выглянул на минутку, весь красный, взъерошенный.

— Недосуг, дорогой мой. У меня яблоки перепарятся.

Гость посидел пять минут и ушел с таким видом, будто торопился как можно скорее кому-то что-то рассказать.

К вечернему чаю Антон Петрович не вышел. Он сбивал белки.

В девять часов вечера выглянул на минутку, осунувшийся, с блуждающими глазами, и сказал, что выгнал кухарку.

— Эта дура не имеет ни малейшего понятия о белках! Словом, я или она? Выбирай!

Через полчаса выглянул еще и сказал, что завтра же съедет с квартиры. Этот болван, хозяин, сдает квартиру с плитой вместо русской печки. Порядочному человеку пастилы попарить негде. Свинство!

В одиннадцать часов вылез озабоченный и попросил чего-нибудь плотного.

— Какого-нибудь этакого канифасу, что ли. Мне отцеживать надо.

Канифасу никакого не нашли, и Антон Петрович пожертвовал новую фрачную жилетку.

В полночь пошел прилечь на полчасика. Измаялся. Но вздремнуть не смог. Мысли замучили. Лежал и считал:

— Яблок вышло фунта три, да сахару два, итого — пять. Белки считать нельзя — они воздушные. За яблоки заплачено рубль шестьдесят, за сахар — двадцать шесть, итого — рубль восемьдесят шесть. Извозчик к тетушке, туда и обратно, — шесть гривен. Два рубля сорок шесть. Два рубля сорок шесть разделить на пять — сорок девять копеек и одна пятая. Ну, к черту одну пятую. Сорок девять копеек — фунт чудеснейшей яблочной пастилы. Всего на девять копеек дороже лавочной мерзости. И притом сознание полной своей независимости. Чуть захотел яблочной пастилы, — взял да и сделал. Хоть в два часа ночи. И посылать никуда не надо. Взял да и сделал.

На рассвете Евгения Михайловна вдруг проснулась как от толчка.

Перед ней стоял Антон Петрович с каким-то коричневым комочком на блюдечке в одной руке и с ножом — в другой.

Антон Петрович улыбался жалко и растерянно, как нищий, которого упрекнули его рубищем.

— Вот, Женя, вот!

Он дрожащей рукой протягивал ей комочек.

— Вот, Женя, вот.

Евгения Михайловна вся задрожала.

— Кого ты там убил, несчастный?

— Па-пастила! — пролепетал он. — Ты все-таки попробуй. Только ее никак нельзя разрезать, не поддается… Если тебе не противно — лизни ее… Сделай милость, лизни! Женя, дорогая! Стоит всего сорок девять копеек и одна пятая. К черту одну пятую… Всего сорок девять копеек, и все свежее… И главное — независимость… Захотел — взял да и сделал.

Он сел на кровать, вытер лоб и повторил с безнадежным отчаянием:

— Когда угодно. Хоть ночью… Взял, да и сделал!..

Амалия

Госпожа Амалия Штрумф обладает сорокапятилетним возрастом, шестипудовым весом и небольшим поместьем в окрестностях Берлина.

В санаторию она приехала, чтобы утереть нос всем своим соседям. Пусть поймут, что она — птица важная. Может ездить за триста километров. Но первые же дни лечения потрясли всю душу Амалии до основания: доктор запретил ей кофе со сливками и кухены[2].

Амалия покорилась, но душа ее стонала. Утром, проходя мимо булочной, Амалия приостанавливалась, смотрела на печенья, торты и пирожные и шептала их названия шепотом тихим, глубоким и страстным, как шепчут влюбленные женщины имя своего любовника:

— Занфткухен!.. Шмандкухен!.. Беренкухен… Цвибак… Цвибак… Цвибак…[3]

С трудом отрывалась она от окна и шла, качаясь, с полузакрытыми, опьяненными глазами.

Шла в санаторию, тупо жевала салат с лимонным соком и молчала весь день. Молчала потому, что о чем же можно говорить, когда душа плачет, и стонет, и шепчет:

— Цвибак… Цвибак… Цвибак!..

А ночью, когда сон (сон — счастье несчастных!) смежал ее посоловевшие очи, она видела себя в своей собственной столовой, и в одной руке у нее была чашка кофе, а в другой — кусок торта с битыми сливками. А кругом сидят соседи с благоговейными лицами и с начисто утертыми носами.

От постоянного тихого, заглушённого страдания Амалия сделалась сантиментальной, и однажды вечером, когда в зале санатории молоденькая венка спела модный романс:

«Du kannst sie wohl verlassen, Vergessen kannst du sie nicht»[4]

Амалия опустила голову и тихо заплакала.

Да! Конечно, она могла отказаться и от занфткухена, и от шмандкухена, и от цвибака. Да! Отказаться, но не забыть. Забыть — никогда!

Но вот наступил перелом.

Отрешенная от земных радостей, Амалия стала искать удовлетворения в области тонких душевных переживаний. Она стала интересоваться чужими флиртами, чужими романами, чужими цветами, чужими письмами и чужими скандалами.

Вот идет по улице дама.

Амалия приостанавливается и смотрит, куда она идет.

— Эге!

С другой стороны улицы идет господин. Ну, конечно, он сейчас встретится с дамой. О, ужас! Ужас! Какие нравы! Она, наверное, замужняя. Бедные ее дети!

Но что это! Господин не подошел к даме и даже не поклонился. Странно. Неужели они незнакомы? Ну, нет! Амалию не так легко провести. Она отлично понимает, что это только притворство. Это все делается, чтобы отвести глаза! Несчастные дети — такая мать!

Амалия спешит к своей единомышленнице, к фрау Нерзальц из Франкфурта, почтенной и честной женщине, томящейся по жареной колбасе с капустой.

— Вы слышали, фрау Нерзальц, какой ужас! Та дама, что носит красную шляпу… О, я даже не могу сказать. Бедный муж! Несчастные дети.

— Ну, как так не можете сказать? Вы все-таки скажите.

— О, нет, я не могу. Но вы, вероятно, уже сами догадываетесь?

Но фрау Нерзальц трудно оторвать свое воображение от жареной колбасы, и она настаивает:

— А все-таки, скажите!

Тогда Амалия наклоняется к ее уху и шепчет:

— Она и тот длинный господин делают вид, что даже незнакомы. А? Каково!

Фрау Нерзальц забывает и колбасу, и капусту.

— А сами, значит, уже… ай-ай-ай! Ну, как это можно держать их в санатории, где живут честные женщины.

— Ужасно! Я сегодня подумала: вдруг бы здесь была моя дочь и увидела такую сцену; он идет, она

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату