«Это выходило несколько суховато, — подумал он. — Но зато как удобно!»
Эрбель так и не вернулся к назначенному времени.
— Позвони домой, — посоветовала Анна. — Он, наверное, все перепутал и сам пошел к тебе. Это олицетворенная бестолочь, — прибавила она с раздражением.
Но Ермилову звонить домой не хотелось.
— Тогда оставайся обедать, — предложила Анна. — Я так рада, что вижу тебя.
Он удивился и обрадовался, и с удовольствием пообедал за хорошо сервированным столом, потом сел в свое любимое кресло и машинально протянул руку за газетами.
Потом Анна стала деловито и толково расспрашивал его о делах.
Он испытывал чувства человека, вернувшегося после занятного, но утомительного и надоевшего путешествия к себе домой. Хотелось потянуться, зевнуть и сказать с довольной улыбкой:
— Ну вот, теперь можно отдохнуть, да и за дело.
Домой он попал поздно. Еще на лестнице слышал, как Зоя поет какую-то ерунду, и брезгливо сморщился.
— Не женщина, а какая-то птичья дура.
Вошел и остановился.
На ковре сидел Эрбель, а на диване Зоя. Эрбель положил голову ей на колени и обеими руками обнимал ее за талию.
— Пожалуйста, не стесняйтесь, — спокойно сказал Ермилов. — Простите, что помешал.
Повернулся и вышел.
Вышел и пошел к Анне.
И всю дорогу старался вспомнить, где это он слышал эту гордую и благородную фразу, которую только что с таким шиком произнес.
Но так и не вспомнил.
Точки зрения
Был обычный парижский воскресный день начала лета.
Ни жарко, ни холодно.
Как всегда, парижский плебс понесся по всем дорогам и всеми способами — в трамваях, автобусах, автомобилях и по железным дорогам — вон из города.
Василий Петрович Капов вывел Татьяну Николаевну Рыбину на прогулку.
Он — высокий, худощавый, тусклой окраски, молчаливый, любит, стиснув зубы, шевелить желваками скул.
Она — плотненькая, не чересчур молодая, окраски произвольной золотистой. Выражение лица обиженное.
Идут.
Ужасный день!
Что может быть отвратительнее парижского воскресенья!
От реки дует. Дует, может быть, и в будний день, но тогда это не так заметно. В будний день Татьяна Николаевна бежит на службу или со службы, спешит, торопится — до погоды ли ей. А сегодня, в воскресенье, когда она на улице, так сказать, для собственного удовольствия, эта отвратительная погода раздражает и злит.
Солнце светит — неприятно светит. Сеет на носы веснушки и больше ничего. И ветер. И иди как дура и радуйся.
И что это за манера непременно идти гулять. Следовало бы хоть немножко считаться с ее вкусами. Ну как не понять, что ей хочется в синема. Она, конечно, человек деликатный и прямо этого высказать не может. Во-первых, потому, что, может быть, у него мало денег, а во-вторых, это слишком явно покажет, что ей с ним скучно, что говорить с ним не о чем и что он ей надоел, а если он это поймет, конечно, сейчас же начнутся упреки и трагедии, появится какой-нибудь ржавый револьвер, как у Ивана Николаевича, и будет он вертеть этим револьвером то перед своим, то перед ее носом. Что может быть хуже истерических мужчин! А он — истерик. Он именно из тех, которые с особенным смаком терзаются. С ним надо быть осторожной.
Скучно гулять. Но все же лучше, чем сидеть в крошечной комнатушке и от нечего делать полировать себе ногти, а он будет курить или шлепать пасьянс. О-о-о! И за что! За что весь этот ужас?
Она остановилась на мосту и долго смотрела через перила, как бежит и кружится вода.
— Пойдем, — сказал он. — Не надо так смотреть.
Он как будто что-то понял. Неужели он догадывается? Надо быть осторожной. У него какой-то странно напряженный взгляд. И за что он так безумно полюбил ее?
Ну что ж, она с своей стороны делает все, что может. Вот сейчас, в воскресенье, вместо того, чтобы пойти к Варе Валиковой, у которой, наверное, собрался народ (Господи! ведь все веселее этой идиотской прогулки), — она должна тащиться, как коза на веревке, за этим врожденным самоубийцей.
— Может быть, зайдем в кафе? — спрашивает он.
— Нет, мерси, — отвечает она. — Лучше погуляем.
Зайти в кафе — это значит сидеть в душной, пропахшей табаком и пивом атмосфере, смотреть, как играют в беллот добродетельные мелкие буржуа, а их жены сидят рядом и тупо засматривают им в карты. А ее кавалер заведет тягучий разговор, абсолютно ей не интересный.
Сказать бы ему прямо:
— Я знаю, я верю, что вы любите меня, но я-то, я-то вас не люблю. Поймите это и оставьте меня, без трагедии и без смертей.
Вот они переходят через улицу, и он взял ее под руку.
«Он ищет случая дотронуться до меня, — думает она с отвращением. — Как ужасна эта примитивная страсть!»
— Может быть, вы хотите пойти в синема? — вдруг спрашивает он, и она видит на его лице странное выражение не то мольбы, не то отчаяния.
Вероятно, он хочет доставить ей удовольствие и боится, что она согласится, потому что это будет значить, что ей скучно с ним и говорить не о чем.
— Нет, — говорит она, — я с удовольствием пройдусь еще немного. А в синема нельзя ни видеть друг друга, ни разговаривать.
Вот! Больше жертвовать собою, чем она жертвует, уже невозможно. И все из жалости, все из страха как бы этот слюнявый неврастеник, выродок, провались он пропадом, не покончил с собой.
Надо бы поговорить о чем-нибудь.
— Посмотрите, какой милый песик бежит, — сказала она, страдальчески улыбнувшись.
— Н-да, — отвечал он. — Бежит, чего ему делается.
Она поняла, что ему неприятен этот пустой разговор о песиках.
«Но ведь нельзя же все время бубнить о своих чувствах! — молча возмущалась она. — Уж очень он простецкий тип. Он не может поддерживать даже самого простого разговора. И как могла я допустить нашу близость. Где были мои глаза!»
— Помните нашу первую встречу у Беликовых? — невольно спросила она.
По лицу его пробежала судорога.
— Гм… — ответил он и чуть-чуть покраснел.
— Что значит «гм»? — раздраженно спросила она. — Вам не хочется со мной разговаривать?
Он испуганно подхватил ее под руку.
— Что вы, что вы! Напротив, страшно хочется.
Ужасно хочется. Прямо безумно хочется. Какой истерик!
— Ну так чего же вы молчите, когда вас спрашивают?
— Я просто как-то не сообразил, что ответить. То есть не то, что ответить, а как ответить. Словом,