— Двадцать один, двадцать два, двадцать три…

— Я догадываюсь, о ком она думает.

— Двадцать девять, тридцать. Что?

— В каком курорте вы провели лето?

— После завтрака я вам отвечу. Сейчас мне думать нельзя. Раз, два, три…

Есть наука велит осторожно. Нельзя ничего соленого, горького, кислого и сладкого.

Но самая вредная пища — пресная и безвкусная, ибо она не вызывает необходимого выделения желудочного сока…

— Что же тогда есть?

— Как вам сказать… Вы можете есть соду, только, конечно, в самом небольшом количестве. Впрочем, недавно в одной клинике производились опыты кормления содой петуха. На третий день петуха затошнило, и затем наблюдалось сильное выпадение перьев.

— Господи! А вдруг я тоже перья растеряю?

— Так что нужно быть осторожным при введении в организм соды. Можете есть говядину.

— Ага!

— Три грамма, четыре драхмы за один прием.

— Это сколько же примерно будет?

— Так и будет — три грамма, четыре драхмы. Наука другого языка не знает. Вводите в себя щелочи. Лучше часто, но не больше двух золотников в каждый прием.

— А булку есть можно?

— Гм… с большой осторожностью.

— Буду осторожно… голой рукой не возьму.

— Лучше вообще избегать.

— А пить что?

— Можете вводить в организм какую-нибудь хорошо пережеванную минеральную воду. Но лучше избегать. За час до приема минеральной воды ни о чем не думайте и полтора часа после приема тоже. Это вам обеспечит хорошее пищеварение.

— Сколько же раз в день мне не думать?

— Не думать вы должны во время утренней прогулки, в продолжение часа после прогулки, за час до завтрака, в продолжение двух часов после завтрака, за два часа до обеда, в продолжение двух часов после и за два часа перед сном. Спать ложитесь не позже девяти.

— Гм… люди-то в театр ходят.

— Организм требует покоя после заката солнца, если же вы станете вводить в него какого-нибудь «Danseur'a de madame», то обмен веществ будет нарушен.

— Все-таки, знаете, обидно как-то. Все веселятся…

— Вы можете вместо этого вызвать у себя испарину, накрывшись с головой периной. Это не противопоказуется и облегчит работу почек. Самка удода, если вызвать в ней вечернюю испарину, значительно прибавляется в весе и может нести по четыре яйца в день.

— Вот черррт!

— Мы слишком отошли от природы, и природа мстит жестоко. Главное — старайтесь сохранять полное спокойствие и веселое настроение.

— Сам, дурак, сохраняй, если можешь.

— Чего-с?

— Нон, рьен. Се комса.

* * *

— Господа, что такое с Сергеем Александровичем? Такой был милый, когда уезжал, остроумный, интересный. Побывал в курорте, и узнать человека нельзя. Молчит, улыбается, свистит что-то. Идиот идиотом. Мы его звали обедать к девяти. А он говорит:

«Adieu, я потеть должен».

— Гадость какая! И это светский человек! Камер-юнкер!

— У меня вчера его жена была. Марья Николаевна. Такая милочка! Плакала. «Сережа, — говорит, — ездил для обмена веществ, вот ему и обменяли! Такую дрянь подсунули, что хоть плачь! Его, — говорит, — прежнее куда лучше было». Хочет хлопотать, чтоб ему его вещество назад вернули. Ну, да где же уж искать! При нашем беженском положении — кто за нас заступится! Говорят, нужно обратиться в голландское консульство… Ужасно все это грустно! Такая милочка…

Вдвоем

Когда приезжают новые беженцы из советской России и рассказывают о близких и знакомых, нас часто удивляет количество браков, иногда совершенно нелепых.

А я всегда думаю:

— Бедные! Как им страшно жить, что они так боятся одиночества!

Помню Петербург. Осень.

Ночь на исходе. Пустые улицы. Что-то чернеет на тротуаре — из окна видно. Словно труп. Скорченный, одна рука вытянута, видимо бежал и упал. И тени какие-то вдоль стен маячат — мотнутся к черному, к трупу, и снова расходятся. А где-то совсем близко стреляют часто-часто. Расстреливают, что ли. Они ведь это всегда на рассвете.

И тянется ночь, и нету ей конца, и все такая же.

Ждешь зари. Бродишь от окна к окну — скоро ли день, скоро ли разглядишь того, черного, скоро ли узнаешь.

Постучать бы кому-нибудь в дверь и сказать:

— Мне страшно!

Только и всего.

А может быть, и еще меньше.

Колыхнулась портьера, звякнула на столе фарфоровая статуэтка об ножку лампы.

— Кошка! Ты?

Теплая, выгибается под рукою, сует голову в широкий мягкий рукав моего платья.

— Холодно? Зверь, милый, близкий. И тебе холодно! И тебя разбудила звериная предрассветная тревога, и все ты понимаешь, и страх у тебя перед тем черным, что лежит на тротуаре, одинаковый, звериный, и тоска та же. Зверь близкий!

Вдвоем-то нам лучше?

* * *

Его я встречала в Москве.

Он был высокий, сутулый, мохрастый, бородастый — такой обычный, что и незнакомые ему кланялись, и знакомые путались — на всех похож, на всех усталых, честных и неудачных, длинного фасона и бурого цвета.

Что он делал — Бог его знает.

Что-то честное и скучное.

Я, помнится, много раз спрашивала, да никак не могла до толка дослушать. Начинал он как-то издалека, крутил, плел все в придаточных предложениях и с историческими датами так, что никогда до конца довести не мог.

Сам, видно, забывал, к чему дело.

— Вы, кажется, в каком-то журнале пишете?

— Видите ли что, в 1882 году, когда еще жив был Владимир Соловьев, которого мне довелось встречать у Николая Петровича, женатого на Софье Андреевне, женщине очень неглупой. Всегда, бывало, говорила мне… и т. д.

И я забывала, что спросила, и он забыл, куда ведет. И так до следующей встречи.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×