frère, à moins de m’établir à la campagne pour y servir mes affaires moi-même. D’ailleurs puis-je sérieusement le supporter capable de me voler ma part d’un bien qui nous a été donné en commun? Et quel autre arrangement aurais-je pu suggérer?
Ici, à Pétersbourg, je me suis retrouvé en plein Munic dans la diplomatie, Colloredo, Colobiano, Cardenos, le spongieux Waechter, Otterstedt*, etc. etc. Et hier à un grand bal à 7 lieues de la ville et où j’ai été condamné à rester jusqu’à 4 h<eures> du matin, grâce au chemin de fer — j’ai retrouvé la jolie Mad. Koutousoff, toujours maigre et jolie, la ci-devant Mlle Poltavtzoff et cette grosse Comtesse
Peste soit des écritures! Quelle absurde mystification que les écritures! et qu’il devait être et niais, et lieu commun, et brumeux, le premier qui s’est avisé de prétendre qu’on parlait en écrivant. C’est comme si on prétendait faire un voyage de long cours, en sautant à cloche- pied. Voilà que j’ai écrit quatre grandes pages, sans te dire un seul mot qui m’intéressât, moi, c’est-à-d<ire> sans te dire un seul mot qui eût rapport à toi. J’ai calculé le jour, où je quittais Moscou, que ce jour-là même, c’était le 20 août, tu arrivais à Munic. Ah, quand viendra cet autre jour, où tu verras ma chienne de figure surgir inopinément devant toi? Sache, ma bonne amie, que l’absence m’excède au dernier point, qu’il y a longtemps que je ne t’ai vue et que je me sens très mal à cette privation. Je te dis cela avec l’abandon le plus complet de ma dignité, car je sais bien
Ainsi, en lisant ta dernière lettre, où rien ne trahit le malaise de la privation, le souvenir de tes lettres d’autrefois est venu me saisir à la gorge, et j’ai parfaitement compris ce qu’éprouve un vieillard, en retrouvant par hasard son portrait de jeune homme. — Le temps! Le temps! Ce mot résume tout.
Ma chatte chérie, tu as beau me rassurer sur ta santé! Je ne saurais m’y fier aussi longtemps qu’il peut être question de cette sacrée ankylose. Eh bien? Et ton projet d’aller consulter les médecins de Paris? Y persistes-tu? Ou n’était-ce qu’une boutade? J’attends sur tout cela des révélations complètes dans ta première lettre que j’aime à supposer très proche du terme de ton voyage. C’est à Stieglitz, n’est-ce pas, que tu l’as adressée.
Quant à moi, encore une fois, je ferai tout mon possible pour partir d’ici au plus tôt, et j’espère que ce sera dans une quinzaine de jours. Si d’ici-là je suis converti de tes lettres, je te promets de prendre la voie de terre, sinon j’irai par Lübeck.
Embrasse les enfants. J’embrasse Marie — tâche de lui faire comprendre que je m’attends à mon arrivée à être salué par elle par un petit fonds de phrases françaises. Je me plais à croire Anna à l’heure qu’il est aussi sereine qu’elle peut le souhaiter et je me représente Dimitri aussi bien que tu le désires. — Ah, quand te verrai-je?
Милая кисанька, я пишу нарочно большими буквами —
Другое дружеское и подкрепляющее впечатление, хотя и несколько иного рода: в самый день моего отъезда, за два часа перед тем как я собирался садиться в коляску, судьба благосклонно вручила мне твое письмо от 3 августа. Оно прибыло вовремя, потому что мое ожидание уже стало превращаться в тревогу и к тому же я нуждался в вознаграждении за 3 дня ужасного существования, когда я был заперт в дилижансе. Так что это письмо было долгожданным, и хотя оно, не в обиду тебе будь сказано, оказалось одним из самых холодных и сдержанных твоих писем, все же таково страшное пристрастие человеческого сердца, что, получив этот клочок бумаги, я почувствовал, что он для меня дороже всего того, что я оставлял. И однако я покидал очень уютный, очень симпатичный мир. Прощание с моими добрыми стариками было самым нежным, а с матерью мне особенно тяжело было расставаться. Некоторая чувствительность теперь, почти в старости, становится бессмыслицей.
Вся семья провожала меня до дилижанса, и появление моей матери в таком месте было для нее неслыханным и невиданным доселе делом. Нет нужды тебе говорить, утром в день моего отъезда — это было воскресенье, — состоялся непременный
Но, чтобы переменить тон, поговорим немного о делах, непосредственно касающихся моей бренной особы. Вот я и в Петербурге, в несколько подвешенном состоянии относительно моих планов, ибо, по правде говоря, я не вижу, чего, собственно, мне здесь искать, кроме разве что заграничного паспорта. Должен ли я просить о возвращении на службу с причислением к мюнхенской миссии? Но это, на мой взгляд, бессмысленно, так как это будет зависимость со всеми вытекающими из нее неудобствами и без единого преимущества. Я знаю, что таково было бы желание Северина, и с ним согласен мой брат. Но ни тот, ни другой не убедили меня. Дело в том, что должности, которая могла бы мне подойти, я уже не вправе просить, а все остальное только бы усугубило мое положение вместо того, чтобы улучшить его.
С другой стороны, жить здесь в ожидании благоприятного поворота судьбы так же нелепо, как и всерьез полагаться на выигрыш в лотерее. Притом у меня нет лишних средств, ни тем более желания застрять здесь навечно в ожидании подобного чуда. Так что я смирился с тем, что не сумею извлечь иной выгоды из моего пребывания в Петербурге, кроме попытки оформить мою отставку, и сразу после этого выправлю заграничный паспорт. Но беда в том, что даже для осуществления столь скромной программы я не имею под рукой нужных посредников. Крюденеры в Петергофе, я думаю навестить их там завтра или послезавтра. Великая княгиня Мария Лейхтенбергская тоже находится там, но она еще не оправилась после родов да к тому же пребывает в горе и слезах после смерти старшей дочери*. Бедная молодая женщина! О том, что ее девочка умерла, она известилась от государя в самый день похорон, это был десятый день после родов. Готов поклясться, милая кисанька, что ты в эту минуту, узнав о смерти ребенка, подумала о том же, что и я.
Но мною начинает овладевать нетерпение. Я останавливаюсь и заканчиваю письмо. Я не могу ничего ни