разговаривал? Это школа — догадываюсь я и начинаю шебуршить бумагами на столе. «Сводка!»
Дед кладет расческу в карман.
— Я даже знаю, как он начнет разговор: «Что вы себе позволяете?! Мы здесь надеялись, что вы нам помогаете установить в республике и регионе мир и спокойствие. Однако до меня дошла информация…» Дальше текст зависит от того, какую информацию вложил ему в уши Тамаев, — дед закуривает коротенькую свою сигаретку «Новость».
— Вы думаете, он еще и приврал? — искренне удивляюсь я.
— А почему бы и нет? Андрей, голубчик, им нужен тут человек управляемый — кого можно купить или запугать, чтобы скачивать в прессу только выгодную для местного руководства информацию… Марьин был хам, да. Но Марьин был независим и регулярно пил водку с Ельциным на даче. Тем не менее они его свалили. Свалят и меня. Зачем я им такой: пытались купить — я обиделся. Говорю: «Я деньги не люблю, я люблю Родину…».
— Марьин еще любил мальчиков, — брякаю, сам не зная зачем.
— Эх, господин майор! — вздыхает Соломин. — И что у вас в голове? Из всех социальных потрясений вас волнует только сексуальная революция, — и улыбается печальными глазами.
— Ваше превосходительство, — опускаю взгляд в пол, — я не верю, что он добьется у Москвы вашей отставки.
— Напрасно. Москва настолько ослабела за эти несколько лет, что заглядывает в рот каждому местному князьку.
— Помогай вам Бог! — крещу деда и прячу недопитую бутылку в шкаф.
— Жди меня, и я вернусь, — грустно шутит Соломин и его сутулая спина в темносером пиджаке исчезает в дверном проеме.
Я звоню в штаб объединенной группировки федеральных войск, чтобы узнать последние данные о нападениях на наши блок-посты, о количестве убитых и раненых… Затем в пресс-службу МЧС — насчет гуманитарной помощи беженцам… И так по кругу, во все ведомства, сгрудившиеся на этой очередной кавказской войне. За информационной сводкой (второй за сутки) журналисты хлынут после обеда, чтобы успеть передать все цифры и факты в свои конторы к вечерним выпускам новостей.
Часть сведений я им не сообщаю. Мы с дедом давно уже отработали свою методику цензуры…
Соломин возвращается через час. Щеки у него багровые. Он молчит и ходит взадвперед по кабинету, не замечая меня.
Я наливаю полстакана водки. У деда трясется рука, и он еле выпивает, чуть не уронив стакан. Водка проливается ему на подбородок. Дед достает платок и аккуратно утирается.
— Еще давай, — говорит спокойно, — и огурчик! Что-то сердце придавило. Так можно и отходняк поймать, как говорят зэки.
— Виноват, — вскакиваю и бросаюсь к шкафу. — Один секунд.
Соломин выпивает почти всю бутылку. Я лишь обозначаю компанию.
— Проводи меня, деточка, до гостиницы. Боюсь, разберет по дороге. Не дойду.
Потом вернешься сюда и еще поработаешь. Знаю — не подведешь старика.
Я надеваю свою камуфляжную куртку с серым цигейковым воротником и фуражку с двуличным орлом. Поправляю черный берет на соломинской голове и беру его под руку…
Снег поскрипывает у нас под ногами.
— Обедать будете? — спрашиваю деда.
— У меня там что-то есть в холодильнике. Не волнуйся.
До гостиницы идти недалеко. Минут десять без деда, двадцать — с ним, если пьяный.
Долго держаться не могу и осторожно закидываю удочку:
— Ну, как прошел разговор?
— Философски, — ювелирно парирует Соломин.
— Пытался вас воспитывать? — не унимаюсь я.
— Не очень настойчиво, — ускользает дед.
— Скажите правду, Виктор Алексеевич! — срываюсь окончательно. — Он будет выходить на Москву, чтоб вас отставить?
— Думаю, да. — Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.
— А Москва его послушает? — и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.
— Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, — обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически — главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.
— Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, — неловко пытаюсь утешить старика.
— Это как повернуть…
Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, — куча вооруженного народа: омоновцы, военные, милиция… Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.
Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка.
Меня потешают его старомодные длинные трусы и носки на подтяжках, резинки — под коленками. Я укладываю деда в постель, не снимая носков, и вставляю в рот зажженную сигаретку «Новость». Очки кладу на тумбочку.
— Хороший ты мальчик, Андрей, — бубнит Соломин. — Мне бы сына такого. Да вот не дал Бог детей. Жену сменил, а детьми своими не обзавелся.
Я молча слушаю и жду полминуты: старик обычно засыпает с горящим окурком.
Дед отключается, и я тушу бычок. Все. «Спи, империя! Твое бодрствование все равно не остановит гуннов…»
Во мне бродит пьяная кровь, и я пою на ходу. В такт песни скрипит под ногами снег. В темных переулках, словно сытые коты, урчат бронетранспортеры. Уже комендантский час. На улице безлюдно. В воздухе плавают редкие снежинки, подкрашенные фиолетом ночи и желтизной фонарей.
На моей груди греется документ, дающий право ходить где угодно и когда угодно.
Я не боюсь патрулей и не смотрю по сторонам. Я слежу за своей тенью, привязанной к беспутным ногам. Тень летит по снегу, уклоняясь от света. Она сворачивает с центральной улицы в переулок и, вытянувшись на склоне, скользит вниз, к реке.
Черный женский сапожок наступает ей на «голову», увенчанную овалом от фуражки.
Навстречу мне медленно поднимается девушка в ярко-красной дутой куртке со скрещенными на груди руками. Но в эту минуту я равнодушен к людям и продолжаю петь. Глеб пришел в пресс-службу и напоил меня коньяком. Уговаривал соблазнить деда на участие в фильме «Салам!». Я не поддался, несмотря на магарыч, и теперь радуюсь.
— Все поёшь, майор? — устало роняет девушка, не поворачивая головы.
Я слышу это уже затылком, теряю равнодушие к человечеству и разворачиваюсь.
— Почему бы нам не спеть дуэтом? — наполняюсь гусарской лихостью и притираюсь к пуховой куртке.
— Извини. Я жалею, что заговорила. — В ее голосе — неподдельное равнодушие.
Голова девушки непокрыта, и черные длинные волосы ленивыми волнами стекают на плечи, вылавливая из ночной бездны снежный пух. Душа моя поет, а кавалерийская атака несет в водоворот дешевой игры:
— Не жалей о содеянном. Я принесу тебе радость.
— Это невозможно. У меня замерзло сердце, — отвечает холодно, все еще не оборачиваясь.
Ладони девушки, спрятанные под мышки, видимо, без перчаток. И я говорю:
— Как это романтично — замерзшее сердце… Но, по-моему, у тебя замерзло не сердце, а руки, — я продолжаю рваться в атаку, не думая о поражении.
— И руки тоже. Я забыла перчатки.
— Где забыла? — срывается с моего пьяного языка.