это пока непонятно: печальная тень улыбки, ласковый взгляд серых глаз, безоглядная готовность помочь. Кроме того она лукавила, а, может, и умышленно притворялась слепой, скрывая от самой себя собственные сексуальные желания.

То, что я нанялся работать к отцу, внесло ясность в наши отношения. Между нами установилась строгая дистанция, которую можно было измерить деньгами. В договоре о расторжении брака точно указывался его долг матери, мне и сестре, но все равно, когда мы, дети, ехали его навещать и мама провожала нас на вокзале, она неизменно говорила: „Будьте повнимательнее к отцу, а не то он лишит нас наследства“. А впоследствии, когда сестра окончила колледж, отец вручил ей „жизненный счет“ — подробный перечень расходов, которые он понес, воспитывая ее более двадцати одного года, счет на кругленькую сумму, предназначавшийся для того, чтобы отбить у нее охоту бездумно плодить собственных детей.

Поскольку папа весь день спал, в конторе он показывался лишь перед самым закрытием — посвежевший и выспавшийся, пахнущий гамамелисным лосьоном, он шел мимо нас, с видимой неохотой одаривая собравшихся улыбками и кивками, и поднимался к своему рабочему столу, который стоял в просторном кабинете, отгороженном от нас звуконепроницаемым стеклом. „До чего же превосходный человек твой отец, настоящий джентльмен, — вздыхала моя напарница. — Подумать только, ведь твоя мачеха познакомилась с ним, когда работала у него секретаршей! Везет же некоторым женщинам!“ Мы сидели рядами, спиной к отцу. Расположившись чуть выше и позади нас, он играл роль совести, силы, заставлявшей нас страдать, когда вскоре после его появления, в конце рабочего дня, мы гуськом покидали контору. Доработали ли мы до конца? Достаточно ли потрудились?

Мачеха обычно составляла отцу компанию до полуночи. Потом мы с ней возвращались за город и ложились спать. Иногда отец сопровождал нас в собственной машине и дома садился за свой письменный стол. А бывало и так, что он оставался в городе до утра. „Поздно ночью — вот когда он встречается с другими женщинами, — сказала моя родная мать моей сестре в разговоре, который я однажды подслушал. — Он никогда не был верным мужем. Всегда находилась другая женщина, все двадцать два года, что мы были женаты. Он водит их в маленькие дешевые гостиницы. Я знаю“. Меня пленяла эта тень таинственности в столь методичном и уравновешенном человеке — как будто стоило ему, точно округлой бурой жеоде, дать трещину, и он попытался бы впиться в небо цепкими кристаллическими зубами, кварцевыми зубами страсти.

Перед ночным возвращением домой мне иногда разрешали пойти куда-нибудь пообедать в одиночестве. Иной раз я ходил и в кино (помню, я смотрел один фильм, в котором сулили показать подлинные кадры „оргий в Берхтесгадене“, но оказалось, что это всего лишь домашние съемки Евы Браун, с фюрером, сердечно улыбающимся животным и детям). Рядом со мной сидел мужчина, пахнувший „Виталисом“, и стискивал рукой мое бедро. Своими карманными деньгами и своим свободным временем я распоряжался сам.

Я рисовал в своем воображении любовника, который увезет меня из дома. Он влезет на ель у меня за окном, войдет в мою комнату и заключит меня в свои объятия. Я смутно представлял себе, как он выглядит и что говорит — меня обнимал всего лишь любящий призрак, чье лицо светилось все ярче и ярче. Он так долго не приходил, что мое ожидание вскоре переросло в ностальгию. Однажды ночью я сидел у окна и смотрел на луну, поднимая в ее честь хрустальный бокал с виноградным соком. Я знал, что холодный, неоглядный свет луны падает и на него, такого же одинокого в далекой комнате. Меня не покидала надежда, что он сумеет догадаться о моем существовании, о моей беде, сумеет узнать благодаря интуиции о четырнадцатилетнем мальчике, который ждет его в этой комнате, погруженной во тьму, в этом загородном доме.

И ныне, проезжая мимо сонных пригородных домов, я порой задаю себе вопрос: за каким окном дожидается меня мальчишка?

Вскоре я понял, что мы с ним встретимся лишь через много лет. Я посвятил ему сонет, который начинался так: „Я полюбил тебя, еще тебя не зная…“. Смысл, по-моему, заключался в том, что я никогда с ним не ссорился, никогда не сомневался в его самозабвенной любви. Мне предстояло ждать слишком долго. А я уже столько ждал, что готов был разгневаться и безусловно жаждал мести.

Отцовский дом был местом довольно мрачным. Безвкусная полированная мебель загромождала комнаты, а кладовки ломились от запасов провизии. При переполненных ящиках комода золотые столовые приборы и серебряная чайная посуда по полгода хранились в розовато-лиловых фланелевых мешках, которые не могли защитить их от тусклого налета, порождаемого самим воздухом. В доме почти не разговаривали. Смех звучал очень редко, да и то лишь в тех случаях, когда мачеха болтала по телефону с одной из своих светских подруг. Хотя отец большинство людей ненавидел, он хотел, чтобы мачеха заняла в светском обществе подобающее место, и ей это удалось. Она сделалась одновременно добродетельной и легкомысленной, веселой и простодушной, пылкой и сдержанной, соединив в себе экстравагантную девчонку с чопорной матроной, что вызывало такой восторг представительниц ее круга.

Я свою роль выучил хуже. Сыновей ее подруг я побаивался, а в компании юных дебютанток мрачнел. Я так и не стал лучше играть на рояле; упражняться — значило признать необходимость новой отсрочки, а мне нужен был немедленный успех, трепетание украшенных плюмажами вееров в темном чале, ослепительный блеск бриллиантов в ушах и на шеях в изгибе лож. Взамен я получил боль ожидания и боязнь оказаться никчемным. Перед тем как одеться, я стоял нагишом перед зеркалом стенного шкафа и спрашивал себя, достойно ли внимания мое тело. Я и сейчас вижу эту бледную кожу, натянутую на ребрах, тонкие, безволосые руки и немного более крепкие ноги, смущенный, изучающий взгляд — и постепенное совмещение омерзения и желания, омерзения и желания. Омерзение было жарким, пронзительным: никому я не нужен, ведь я — „девчонка“ и между лопатками у меня родимое пятно. Желание было похолоднее, не столь материальное — скорее брызги волны, чем волна. Быть может, взгляд привлекал, что-то было в улыбке. Непривлекательный мальчишка был, наверное, соблазнителен как девочка; из полотенца я сворачивал на голове тюрбан. А может, очарование заключалось в самой потребности — могло быть и так. Моя потребность могла сделать меня таким же обаятельным, как Элис, женщина, с которой я работал на „адресографе“.

Я постоянно читал и нередко писал, но оба занятия были чисто теоретическими. Еще раньше я осознал, что в книгах описывается другая жизнь, не имеющая никакого отношения к моей, — жизнь, в которой люди осторожно, с изысканной учтивостью кружили друг подле друга, пока один или двое не теряли терпение и не устремлялись прочь из гостиной, расцвечивая ночь блестками пламенной страсти. Как-то раз мне случайно попался на глаза Ибсен, и вот какое впечатление он на меня произвел: пустая светская болтовня, за которой следует героическая гибель в снежной лавине или на церковном шпиле (мне было интересно, как можно эти сцены поставить). Как ни странно, „реализм“ прошлого века казался мне бессовестно притянутым за уши: клятвы, измены, бегства, схватки, жертвы, самоубийства. В литературе я увидел игру воображения, не ставшую менее увлекательной, несмотря на всю свою несообразность, увидел параллельную жизнь — так и сны неотступно преследуют явь, но никогда с ней не пересекаются.

Я считал, что для того чтобы описать мои собственные переживания, потребуется перевод с грубого местного говора подлинных бесконечных мучений — убогих, беспорядочных мыслей и всепроникающей скуки — на строгие двустишия яркого, прекрасного чувства, то есть необходимо придать тому, что я испытывал, более возвышенный смысл и дополнительный импульс. В то же время меня так и подмывало… Что, если я смогу описать свою жизнь такой, как она есть? Что, если я смогу изобразить всю ее беспросветную тупость, всю тоску и тайную страсть, никем не разгаданную, ничем не выданную — изобразить бестолковую бурую жеоду, которая пытается грызть самое себя кварцевыми зубами?

Библиотека в центре города была построена в прошлом столетии как оперный театр. Еще учась в начальной школе, я часто бывал в этой библиотеке, которая находилась в том же квартале, что и контора отца. Библиотека, точно слезящимся глазом, смотрела ввысь наклонной застекленной крышей, над которой кружили голуби. Их тела сливались в дрожащую серую дымку, но потом одна из птиц опускалась на крышу, и тогда ее резвые черные лапки напоминали аккуратную клинопись. Свет струился сверху сквозь книгохранилища, расположенные в виде подковообразных ярусов: бывших балкона, бельэтажа, лож, вплоть до партера, сохранившего свой покатый пол, но уже очищенного от кресел и заставленного массивными дубовыми шкафами для каталогов и дубовыми столами, где рядом с гусиными шеями ламп и перешитыми лохмотьями в бумажных мешках читали газеты небритые старики. Сцену разрушили, но планки на стене

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату