дня через два после Светы. Посадили временно в бокс того же зала, в котором мне объявили приговор. За стеной рыдала девушка, жаловалась на украденные сигареты. У меня в чемодане было уже пусто (в бокс приносят вещи). Еще в камере меня обманула воровка. Она сказала, что освобождается через пару дней и я, боясь этапа, попросила отвезти Машеньке в Домодедово лучшие свои (мамины) тряпочки: жакет коричневый каракулевый, платья, плащ, все до платочков. У Маши она не была.
Из боксов нас вывели на середину зала, построили, пересчитали.
Объявили, что эти 23 человека (в том числе две женщины) направляются этапом на Воркуту. Я обалдела от счастья: «Еду на Воркуту к маме. Какой добрый следователь, хочет, чтобы мы жили вместе». Не помню, в чем нас довезли до вокзала. На перроне позорнейшим образом поставили на корточки около тюремного вагона, но я не помнила себя от счастья: «Меня везут к маме».
В столыпинском вагоне нас довезли до Вологды. В «купе» с решетчатой стенкой я ехала с Ниной Денисовой – «женой» мексиканского посла. Таких девиц я уже встречала на Лубянке: их в тот год посадили целую кучу, и все их басни мы знали наизусть.
Прибыли в вологодскую пересылку. Пейзаж северный, небо серое, весна почти не чувствуется и нас подводят к страшнейшей монастырской стене, с собаками, с винтовками наперевес.
Камера шикарная, старинная в подвале со сводчатым потолком и столбами, поддерживающими потолок. В камере 127 женщин. Все располагаются на полу.
В левом углу территория блатной атаманши Дуськи Короткой Ручки. Вокруг нее молодежь блатная и просто слабая. Вы меня, наверное, не поймете, почему я говорю «слабая». Дело в том, что девочки, попавшие в тюрьму за хищения в столовых, махинации с талонами или другую ерунду, подпадали под влияние блатных, начинали им прислуживать, ругаться. В общем, подделывались под блатных, ломались и производили жалкое впечатление.
Честно говоря, я тоже боялась этой кампании блатных. Это очень страшные люди, но меня спасла школа жизни, пройденная в детдоме, и я осталась сама собой. Все остальные женщины в той камере, насколько я помню, были темнейшие крестьяне – молодые и старые из дальних деревень. Женщины в красивейших домотканых юбках зелеными и желтыми полосами, от которых я не могла отвести глаз. Помню, что мечтала выменять такую шерстяную юбку, но, конечно, было не до этого. Все эти бедные люди сидели «по указу» (за уход с работы, опоздание) или сами не знали за что. В середине пола, около столба, улеглись мы с Ниной, единственные интеллигентки, как говорят блатные, «гнилая интеллигенция». Кормили похлебкой из турнепса, репы и крапивы.
Здесь, в Вологодской пересылке, я догадалась написать и переслать доверенность на оставшиеся ценности и деньги на Машино имя. При пересылке была постоянная зона, то есть какие-то обслуживающие постоянные кадры, и все проезжающие мечтали здесь зацепиться, остаться.
Как-то из камеры меня вызвали и привели в комнату при конторе. Не помню фамилию молодой ленинградки, которая занялась моей судьбой. Не помню и мотива, тому послужившего. Звали ее Мария Александровна. Окончила она физмат. Работала в зоне. Она пристроила меня чертежницей. Таким образом, я имела возможность выходить днем из камеры. М. А. отнеслась ко мне очень ласково, знакомила с людьми, осевшими в Вологде (то есть застрявшими на пересылке). Помню, водила меня к своему другу – московскому художнику, который имел небольшую мастерскую, где писал портреты «начальства». Не помню, как все последовательно произошло. В последнее время меня выводили днем работать на кухню. Шеф-повар утверждал, что сидел в каких-то Марийских лагерях с мамой. Короче, я чувствовала, что обо мне заботятся, мне помогают. На кухне я была сыта и очень усердно вываливала из мешков в баки черные, огромные с ладонь листы крапивы.
В общей сложности в пересылке я была около месяца. Народу насмотрелась страшного, последнюю неделю мне было легче других. Помню, когда я шла с работы мимо окна мужской камеры, меня окликнул мужчина, похожий на умирающего. Это оказался один из моих попутчиков, выехавших вместе из Бутырки. Я узнала его с большим трудом. Месяц голодовки и подвала изменили его до неузнаваемости. Дело в том, что в мужских камерах хозяйничали блатные, которые отбирали и съедали чужие пайки. Сопротивляться решались немногие.
От Вологодской пересылки у меня осталось в памяти немного. Подвальная камера со стадом безмолвных крестьянок и кучкой «гуляющих» блатняг, камера на первом этаже, где некуда было протянуть ноги, и я лежала в жару без врача и лекарства, ужасающие рассказы блатных девушек об их любовных похождениях (мне бы память, такого мир не слыхивал!), работа в конторе пару дней, на кухне, Мария Александровна, повар и, пожалуй, все. Помню, после температуры у меня появились в голове стада насекомых, и добрейшая старушка искала их. На брови у меня оказалась тоже вошь, но другого сорта. Помню, что Мария Александровна уговаривала меня отстать от этапа. Устроить меня на пересылке она брала на себя. Но я стремилась в Воркуту и не хотела нигде задерживаться. Идеалистическое настроение, кажется, уже прошло. О маме я мечтала меньше. Но Воркуты не боялась. Все же в Вологде ужасно боялись попасть на этап и жили в вечном страхе.
Дорогая Елена Сергеевна! Я не знаю, пишут ли скучнее и неинтереснее, но я не могу иначе, не умею. Помню я очень мало, а что помню, описать красочно боюсь даже пробовать. Скучно и уныло продолжаю дальше. Как ехали до Котласа – не помню. Знаю, что этап наш был большой. Из женщин ехали на Воркуту крупные блатнячки. Чтобы попасть в дальние лагеря, нужно было большое преступление. Или лагерное убийство или побег из лагеря или 58-я статья.
Котласская пересылка – очень мрачный лагерь со строжайшим режимом. Меня поместили в большой барак. Ходить даже в зоне без особой надобности запрещено. Нач. санчасти женщина – политическая заключенная, врачи – тоже. Все помнят отца. В бане, где дезинфицировали мои вещи, подошел санинспектор. Он сидит за Уборевича, так как служил у него.
Из барака нас водили ежедневно на работу за зону. Таскали доски. У меня тот период было плохо с сердцем. Иногда врачи освобождали. Мне очень трудно было работать. Один день такой работы запомнился. Все мечтала нарисовать. Пейзаж очень плоский, на две трети свинцовое, холодное небо. Вдали такая же свинцовая Северная Двина. Кругом равнины бескрайние и только вышки над землей.
В Котласе я в первый раз увидела каторжан с номерами на спинах. Запомнила в косяке интеллигента в шляпе (из Прибалтики) с номером на пальто. Их было много.
Я Вам рассказывала, как меня вызвали в стационар.
Тюпочка, родная! Решила эти записочки переслать Вам. Сегодня вечером продолжу.
Целую Вас крепко.
М.
ПИСЬМО № 14
28-VIII-63 г.
Тюпа, родная!
<…> Хотелось бы мне вспомнить то немногое, что осталось в памяти о людях, которые на всем моем пути приносили мне помощь, привет от моих родителей.
Мне повезло. Я носила имя, которое вызывало у людей только восхищение, только преклонение перед талантом, честностью, преданностью идее (какая бы она ни была), перед добротой и человечностью. Я носила славное имя, и его могли бояться, но не презирать. На всем пути, был ли то детдом, куда запихнуло нас НКВД до особого распоряжения, был ли то этап в лагерь или сама тюрьма, люди шли ко мне со своими воспоминаниями об Иерониме Петровиче или Нине Владимировне и помогали мне, чем могли, выручали, насколько это было возможно.
На воле было труднее. На воле опаснее, так как можно попасть в тюрьму, но и в лагере нужно быть осторожным, а то прибавят срок. Так что везде мое имя представляло опасность.
И потому-то мне больше, чем кому-либо, известно, что на земле еще много людей, что мир не так уже плох.
Моя няня Машенька была очень предана моей маме. Она поехала с мамой в ссылку. Она пообещала маме не бросать меня, и по сей день это мой единственный родной человек. Всю жизнь она отдала мне, то есть нашей семье.
Самой рискованной женщиной были, по-моему, Вы, Елена Сергеевна, когда приютили меня в Ташкенте. Потом Машины друзья Ивановы в Свердловске. Архитекторы из Московского Союза архитектуры, которые помогли мне уехать в Ташкент, друзья-студенты из архитектурного института, милый профессор математики.