прятавшиеся не могли видеть его лицо, они были уверены: белые глаза напряженно всматриваются в темноту, и достаточно единственного мелкого движения, чтобы выдать себя. И хотя они обливались ледяным потом от ужаса и нижняя челюсть у молодого прыгала так, что пришлось упереться ею в свежую кротовину, набивая рот прелой землей и травой, а старший вцепился зубами в ребро ладони, – но оба не могли и не хотели отвести взгляд от черной фигуры. Смотрели как завороженные, как на самое прекрасное зрелище в своей жизни, и их все сильнее, все неодолимее тянуло туда, к нему, на перекресток.
Даже долгие годы спустя, вспоминая об этой ночи, они вздрагивали и затравленно оглядывались, будто бы безмолвный преследователь вновь стоял у них над душой. Они рассказывали, что черный липкий страх, похожий на холодную болотную жижу, понемногу поглощал все их существо и воля их ослабела настолько, что вскоре они сами бы вышли из своего укрытия и покорились бы неизбежному.
Двух крестьян из деревни Тайба, возвращавшихся в тот день со столичной праздничной ярмарки и пожелавших сэкономить пять медных грошей на ночлеге в придорожном трактире, спасла случайность.
Внезапно – они так никогда и не узнали причины – странник обернулся, как если бы его позвали откуда- то снизу, из-под поверхности дороги, и утратил интерес к затаившейся жертве. Несколько минут он стоял неподвижно, склонив набок голову, как стоит угодливый слуга, боящийся упустить хотя бы слово из речи своего господина, а потом заторопился прочь, по северной дороге. Не прошло и минуты, как тьма поглотила его нескладную фигуру, тощих коней и скрипучую телегу с ее жутким грузом. Тут же и ветер затих, и даже луна, осторожно выглянувшая из-за тучи, засветила приветливее.
Крестьяне еще полежали в кустах, приходя в себя. Сердце колотилось о грудную клетку, будто испуганная пичуга, перед глазами плавала мутная зелень, в висках и затылке ломило, как если бы они долго ныряли на большую глубину, а теперь никак не могли надышаться. Воздуха не хватало, и им казалось, что грудь набили влажными тряпками. К тому же они то и дело боязливо вздрагивали от каждого шороха. Наконец старший из них, сорокапятилетний Ланао, встал, сперва, правда, на четвереньки, затем выпрямился и несколько раз переступил на ватных ногах.
– Ничего, – просипел он. – Ничего, малый. Поднимайся. Обошлось.
Его младший спутник не то пискнул, не то всхлипнул в ответ. До этой ночи он полагал, что в свои восемнадцать многое видел, многое пережил и его трудно чем-нибудь испугать. Когда ему исполнилось пятнадцать, на деревню напала банда грабителей под предводительством огромного рыжебородого хварлинга. В тот день он дрался плечом к плечу со взрослыми мужчинами; и две его стрелы наверняка попали в цель. А прошлой весной Ургали одним багром завалил оголодавшего матерого волка, выскочившего из леса на окраину Тайбы. Теплая, прочная куртка, сшитая матерью из шкуры побежденного зверя, постоянно напоминала ему об этом подвиге, так что юноша был уверен в том, что уже прошел испытание страхом и больше ему в этом мире бояться нечего.
– Ну, как ты? – спросил Ланао, с удовлетворением замечая, что почти совладал с собственным голосом. Уже и губы слушались его, а не прыгали, как на лютом морозе; и невидимая ледяная рука больше не сжимала гортань. Разве что легкая хрипотца все еще выдавала волнение, но на нее он решил внимания не обращать. – Можешь идти?
– Пока не знаю, – честно ответил Ургали. – А что… это и вправду был он?
– Анку, чтоб ему пусто было и ни одна дорога под ноги не легла. Мне о нем дед рассказывал, когда я еще пацаненком бегал, во-от таким, – и Ланао провел ладонью чуть выше колена. – В точности описал: шляпа, перо жеваное, клячи с бубенцами, повозка. Он с ним вот так же, ночью, как мы, на перекрестке столкнулся. Еле ноги унес. А в следующее полнолуние началась война с массилийцами.
Ургали сидел, раскачиваясь, как пьяный. Земля норовила выскочить из-под него, как необъезженный жеребец, и ему приходилось держаться руками за траву. Хоть и ненадежная это была опора, но так он чувствовал себя увереннее.
– Значит, теперь непременно быть войне?
– Отчего же обязательно войне? – удивился Ланао, копаясь в котомке.
Он выудил оттуда кожаную флягу с массилийским вином, купленным домой к празднику, вытащил пробку и с наслаждением забулькал содержимым. Вкус вина вернее, чем что-либо иное, возвращал его из кошмара в реальность и свидетельствовал о том, что жизнь продолжается. Выхлебав больше половины, он спохватился и протянул спасительное снадобье своему товарищу.
– На вот, выпей. Сразу полегчает.
– А что теперь будет? – не унимался юноша. – Что с нами будет теперь?
Его колотило, и он расплескал вино на рубашку.
– Осторожней! Мимо рта не проноси! – с досадой прикрикнул на него Ланао. – Заладил, как плакальщица, одно и то же. И ведь нашел кого спрашивать. Я не предсказатель, откуда ж мне знать, что теперь будет? Голод, мор, засуха…
Он помолчал, кряхтя уселся рядом с Ургали, пытаясь удобнее устроиться на мокрых от ночной росы, замшелых корягах.
– Одно известно наверняка: беда будет, вот что. И надо же, чтобы именно мы с тобой так вляпались. Дай-ка еще глотнуть, – сказал после паузы. – Заночуем тут, а завтра пойдем обратно в Оганна-Ванк.
– Зачем?
– А ты как думал? Нужно немедленно сообщить о нем гро-вантарам. Ты что, забыл закон о Всевидящем Оке?
– А если мы никому-никому не расскажем о том, что случилось этой ночью? Вот поклянемся самой страшной клятвой и будем держать язык за зубами всю жизнь. Тогда никто ничего не узнает, и незачем идти в Эрдабайхе.
– Боишься?
– По мне, что анку, что гро-вантары, – и от одного, и от других лучше держаться подальше.
– Разумная мысль, особенно для такого мальца, как ты, – похвалил Ланао. – Только вот что я тебе на это скажу: не сможешь ты удержать в секрете такое происшествие. Вон, на тебе просто лица нет. Я сам трясусь как осиновый лист и думаю, что не скоро перестану. И седых волос наверняка прибавилось, есть у меня такое ощущение. Несколько дней мы уж точно сами не свои будем, помяни мое слово. Как мыслишь – твоя маменька или моя дорогая женушка оставят нас в покое, пока не выпытают, что да как?