— Я смотрела в магический кристалл и не увидела их. Я не увидела Тангейзера. — У нее из носа потекла капля. Она утерла нос тыльной стороной ладони и судорожно вздохнула. — Я так его люблю.
Карла видела, насколько всепоглощающим и странным было для Ампаро осознание своих чувств. Она взяла Ампаро за руки и пожала.
— Матиас хороший человек, — сказала она. — С большим сердцем.
— Ты тоже его любишь?
— Да, но по-другому. — Она улыбнулась. И едва сама не удивилась, насколько искренней получилась эта улыбка. Она сказала: — Я видела, как он на тебя смотрит. Заметила с самого начала, когда ты показывала ему розы в саду.
— Он сказал мне, что соловей был счастлив, умирая, потому что познал любовь. Но может быть, с Тангейзером не так?
Карла не поняла, о каком соловье идет речь. Однако сейчас было не время расспрашивать. Она сказала:
— Я уверена, что он счастлив. И я точно так же уверена, что он не погибнет.
— Я боюсь, — сказала Ампаро. — Я никогда раньше не боялась.
— Любовь всегда приносит с собой страх, — сказала Карла. — Они идут вместе, рука в руке, ведь, познав любовь, ты понимаешь, что можешь ее потерять. Чтобы любить, необходимы храбрость и сила. Но у тебя имеется и то и другое.
— Ты останешься со мной на ночь?
Карла легла рядом с ней на соломенный матрас.
Ампаро спросила:
— А мы сможем снова играть? Вместе?
— Да, — ответила Карла. — Очень скоро.
Она пальцем утопила фитиль свечи в тающем воске, и наступила темнота. Они лежали, держась за руки, ничего не говоря, но и не засыпая, находя спасение от невыносимой боли друг в друге. Спустя некоторое время молчавшие с момента заката орудия вдруг снова загрохотали, и они теснее прижались друг к другу в темноте.
Вода была такая же тихая, как ночь, единственный звук, который они слышали, отбывая из Сент- Анджело, был звук опускающихся и поднимающихся весел, уносящих их к цели. До полнолуния оставалось три дня, и луна, за исключением угольно-черного полумесяца, отрезанного от ее круглого лица слева, сияла, словно сама радость. Она только что миновала зенит, и в нескольких градусах от ее затененного края так же ярко сияла голова Скорпиона. В этом Тангейзер увидел хорошее предзнаменование.
В крайнем случае, безвредное.
Люди в лодках молчали, каждый заключенный в свой круг темноты. Каждый знал: единственным поводом вернуться домой станет собственное увечье. Они черпали утешение в сознании, что смерть, когда она придет, будет мученической, что их жертва может спасти жизнь и свободу тех, кого они любят, от ярма ислама.
Тангейзер с Борсом сидели в последнем из трех баркасов, в которых разместились пятьдесят мальтийских и испанских солдат, двенадцать монахов-рыцарей и сержантов ордена, разнообразные припасы, десять рабов в кандалах и несколько овец, головы которых закрыли, чтобы животные не блеяли. Огромная черная тень холма Скиберрас поднималась слева, сверкая таким количеством факелов и костров, что они могли поспорить с огоньками, в изобилии разбросанными по небесному своду. На склоне холма, обращенном к морю, южнее форта Сент-Эльмо, там, где береговая линия делала резкий поворот, турецкий рабочий батальон возводил что-то похожее на частокол, хотя Тангейзер так и не понял, от чего тот должен защищать. Затем тишину прорезало могучее песнопение. Плавные подъемы и падения голоса имама, ритмические повторения волновали его сердце. Коран был наставлением Аллаха человеку, и арабский был тем языком, которым Он говорил. Его нельзя переводить ни на один другой язык. Хотя слова с такого расстояния были неразличимы, вызванная ими реакция — непроизвольное напряжение в животе, внезапная нехватка воздуха в легких, биение пульса в ушах и висках, — не вызывала сомнений, ибо за свою жизнь он слышал их слишком часто, на слишком большом количестве залитых кровью полей.
Слова и ритм были словами и ритмом аль-фатихи, суры завоевания.
Подчиняясь ритму пения имама, Тангейзер забормотал по-арабски:
— Если кто-то не верит в Аллаха и Его пророка, для тех, кто отвергает Его, мы готовим адское пламя.
Борс покосился на него.
— Слушай, — сказал Тангейзер, — львы ислама ревут.
Огни сумасшедших взрывов разорвали в клочья темноту рядом с холмом, когда не менее сотни осадных пушек дали первый залп, от которого люди едва не задохнулись. Языки пламени, оранжевые, желтые и синие, вырвались из кулеврин, жерла которых были украшены драконьими головами, снопы искр поднялись в напоенный ароматами ночной воздух. В короткой, но яркой вспышке света, выброшенного из стволов орудий, они увидели солдат, выстроившихся на склоне чудовищно огромными квадратами. Солдат были тысячи, десятки тысяч.
И все они сгорали от желания увидеть лик Господень.
— Клянусь стигматами Христа! — воскликнул пораженный Борс.
В ошеломленной тишине, наступившей вслед за чудовищным грохотом, имам выкрикивал наставления толпе верных. Орды гази отвечали как один человек, восторженным ревом, который был громче и гораздо страшнее пушечного грохота.
— Аллах акбар!
Крик разнесся по воде, словно ветер из ворот ада. Никто из христиан никогда не слышал ничего подобного, и кровь каждого похолодела, как воды Стикса.
— Аллах акбар!
— За Христа и Крестителя! — заорал Борс, поскольку не любил проигрывать, и люди в лодках подхватили его крик.
Но их было мало, они остались неуслышанными, а глотка тысячной толпы разверзлась снова:
— Аллах акбар!
И Тангейзер понял в этот миг, как поняли и остальные, и не только в рядах мусульман, что это был первобытный вопль сокровенной части его души. Крик, который отдавался эхом тысячелетий. Это был голос бога, чья власть была безграничной, когда остальные боги еще не родились, чье могущество подавляло все меньшие верования и культы, чье правление переживет все прочие идолы, которым предстоит рассыпаться в пыль. Это был приказ упасть на колени перед алтарем войны. Приглашение утолить ту жажду, которая вечно терзала людей и которую невозможно утолить до конца. Дыхание Тангейзера прервалось, слезы навернулись на глаза. Он стер их и вдохнул квинтэссенцию того, что означает быть смертным. Что значит — быть человеком. Только это, ничего, кроме этого, в основе и на вершине всего.
— О мой Бог, — сказал Борс. Его глаза тоже блестели слишком ярко. — О мой Бог.
Боевой клич мусульман сменился невнятным грозным шумом, воинственные отряды янычаров выступили вперед, замелькали вспышки мушкетных выстрелов. Затем завыли трубы, высоко взвились знамена, и невидимые орды покатились по склонам холма к форту Святого Эльма.
Форт ответил пушечными выстрелами и треском аркебуз над бастионами. Турецкие бомбы разрывались, вспыхивая, высоко в воздухе, и, когда первая волна достигла рва и попыталась перебраться через него по наскоро сколоченным мосткам, ослепительные сгустки греческого огня вылетели из-за стен христианского форта, горящие горшки понеслись вниз через вспугнутую темноту, поражая врага. Прошло несколько минут, и под юго-западной частью стены сделалось светло от тел горящих людей, взрывающихся снарядов и озер огня. Света было достаточно, чтобы шестнадцатифунтовые пушки Сент-Анджело открыли огонь, ядра просвистели высоко над головой конвоя и пропахали кровавые борозды в рядах мусульман. Кислый дым пополз над водой в сторону лодок, завивающиеся струйки потянулись вверх к лику луны. Гребцы навалились на весла, и лодки заскользили сквозь жар и туман, словно корабли, везущие аргонавтов на дальний берег Проклятия. Затем послышалась ружейная стрельба, в каких-то трех сотнях футов впереди, и кто-то прокричал по-испански:
