ему джунглями, кишащими неведомыми существами, и не в переносном, а в самом прямом смысле. Его окружали двуногие звери в юбках или брюках, людоеды, которые с одинаковым удовольствием сами пожирают свои жертвы и смотрят, как другие пожирают себе подобных. Их пасти были постоянно окровавлены, но прожорливость все не уменьшалась. Фабермахер чувствовал, что звериная ненависть беспрестанно проступает сквозь поры их кожи, точно пот. В настоящих джунглях по крайней мере можно укрыться в чаще. Здесь, в городах, единственной защитой для него был он сам. Ему пришлось затаить свои страхи и ненависть под внешностью автомата с бесстрастным лицом, ходить, как все, – не показывая виду, что ноги его подгибаются от страха, а сам он в любую минуту готов обратиться в бегство, – и глазами, в которых нельзя было заметить возмущения, смотреть на совершающиеся вокруг зверства.
Единственным тихим пристанищем для него оказалось здание физического факультета. Тут, уйдя с головой в книги и идеи, он мог воспарить к таким высотам, куда ни одно человеческое существо не могло подняться, не оставив внизу все то, что делает людей отвратительными. Каждое утро он приходил сюда первым и направлялся прямо в библиотеку, отпирая ее собственным ключом. По вечерам, когда здание становилось безлюдным, он еще долго сидел один и в конце концов откладывал журнал или вычисления с чувством осужденного, покидающего камеру, чтобы идти на плаху. В течение последнего получаса в нем неизменно нарастал страх, и каждый вечер он переживал одну и ту же пытку.
Когда он выходил в темный пустой коридор и гулкие шаги отдавались в его сердце, ужас сковывал все его тело и превращал лицо в непроницаемую маску. Последняя ступенька – и он входил в притаившуюся ночь, обволакивавшую его холодной черной пеленой. Он шел с застывшим лицом, глядя прямо перед собой, и в этом была его маскировка. Он торопливо возвращался домой, в свою крохотную комнатенку, раздевался, не зажигая света, и бросался в постель. Маска медленно стаивала с его лица. Сердце еще некоторое время продолжало тяжко стучать, но постепенно он приходил в себя, и ум его снова воспарял к величавым вершинам абсолютного познания. Там, наверху, он свободно и без всякого страха бродил среди чистых созданий человеческого ума и своих собственных гипотез, и наконец к нему приходил сон.
За последние три года Фабермахер научился таить все свои мысли в себе. Он был вынужден отказаться от всякой личной жизни, чтобы какое-нибудь случайно вырвавшееся у него слово не послужило ключом к его душе, где бродили темные силы. Столько ужасов пришлось пережить ему за такое короткое время, столько убийств пришлось видеть и в довершение всего узнать о своем неизбежном и близком конце, что в сердце его скопилась неподвижная густая чернота. Так при получении некоторых сильных едких кислот на стенках сосуда создается изоляционный слой, нейтрализующий их разрушительное действие.
Постепенно Горин стал ему нравиться, хотя вначале Хьюго и ему не доверял. Он знал, что американец неспособен понять его. Если даже Горин узнает обо всем, что с ним случилось и что происходит сейчас, в течение каждой секунды, отмечаемой тиканьем часов, в каждой клетке его тела, то и тогда он не поймет его переживаний, и не из-за своей бесчувственности, а потому, что Горин обладает органическим оптимизмом человека, который еще не знал горя и которому ничто не угрожает. Между ними лежала огромная пропасть. Фабермахер это понимал. Врожденная доброта внушала ему желание уберечь Эрика, поэтому сейчас он сдержал горькие слова и перевел разговор на другое.
– Все оттого, что я очень нетерпелив, – пояснил он. – Из-за этого я, должно быть, говорю глупости.
– Ничего тут глупого нет, – ответил Эрик. – Я сам хочу поскорее кончить работу.
– Правда? – улыбнулся Фабермахер. – Какие же у вас на то причины? Впрочем, это не имеет значения, они, конечно, не менее важны, чем мои. Итак, мы с вами договорились о том, что цель у нас общая: опыт должен дать нам новые сведения.
– Все зависит от Хэвиленда. – Эрик подошел к столу и раздраженно забарабанил по нему пальцами. – Его никак нельзя заставить работать, разве только мы с вами сделаем так много, что ему волей-неволей придется довести дело до конца.
– Да, но, к сожалению, я плохой помощник.
– Вы можете помочь морально, – усмехнулся Эрик. – Знаете что, когда Хэвиленд придет, смотрите на него во все глаза. Уподобьтесь фурии и испепелите его своим убийственным взглядом.
– Убийственным? – иронически повторил Фабермахер. – Будь у меня убийственный взгляд, этой verdammte[2] человеческой расе пришлось бы чертовски плохо.
– Оставим в покое эту verdammte человеческую расу. Возьмитесь за одного только Хэвиленда. Он просто равнодушный человек. Он запутался в своих личных проблемах, и ему нет никакого дела до других.
– В таком случае, – сказал Фабермахер, – Хэвиленд является олицетворением verdammte человеческой расы.
4
Лето для Тони началось с ласковых воспоминаний о прошлом. Большой деревянный побеленный дом с раскинувшимися во все стороны пристройками, казалось, ничуть не изменился. Ивы и дубы по-прежнему возвышались на лужайке посреди темных островков собственной тени. Белая конюшня, теперь превращенная в гараж, была совсем такой, как прежде, и Тони казалось, что вот-вот он увидит грума, чистящего скребницей дедову гнедую кобылу. Даже ароматы жаркого летнего дня – запах нагретой солнцем травы, благоуханье цветущего клевера, разбавленное легким соленым ветерком, – все осталось неизменным, как и глухой шум прибоя, доносившийся сквозь листву деревьев с морского берега за четверть мили отсюда.
Тони родился в этом доме еще при жизни деда. Глядя на окна в боковых крыльях и мансардах, он припоминал комнаты дедушки, тети Джо, дяди Вилла, отца, дяди Бена, хотя все эти родственники давным- давно умерли. Дом теперь принадлежал Джеку и Прюденс, но в комнатах почти ничего не изменилось. Даже детская в конце восточного крыла была такой же, как прежде, хотя Прюденс, вступив во владение поместьем, велела ее освежить и перекрасить.
Домик в парке, где поселился Тони, оказался необычайно удобным для жилья. По сравнению с высокими просторными покоями большого дома маленькие низенькие комнатки выглядели особенно уютными. На потолках перекрещивались дубовые балки, а в гостиной всю стену занимал большой сложенный из камня очаг. Когда Тони был ребенком, здесь жил управляющий имением; Тони со своими двоюродными братьями часто проезжал мимо в плетеной двуколке, запряженной пони, и уютный игрушечный домик всегда напоминал ему картинку из детской книжки.
Оставив за собой домик на все лето. Тони отказался от слуг, которых подобрала ему Прюденс. Они только стесняли бы его, – злость, которую вызвал в нем Горин своими попытками заставить его работать в лаборатории, распространялась на все, что стесняло свободу его отношений с Лили.
Прюденс подчинилась, но с некоторым неудовольствием. Чуточку поколебавшись, она решила поговорить начистоту.