— только бы остаться внутри себя. Маленький человечек все бормотал какие-то слова, но Анна держала себя, она так сосредоточилась на этой задаче — сохранить хоть какую-то цельность, когда ее рвут пополам, — что из нового залпа слов до нее долетели только одиночные пули:

— Считал себя виновным… товарищи-офицеры… никакой глупости… служебный револьвер, из которого, боюсь, он… депрессия… гордился… ужасная трагедия… двое верных сынов родины. Он просил передать вам это письмо, сеньора Алмейда.

Письмо повисло в воздухе. Нельзя было оторвать руки от ребер, принять это послание. Сеньор Мартинш, совсем уж растерянный, оставил конверт на подлокотнике кресла.

— У вас есть тут родственники? — спросил он, заглядывая ей в глаза так, как будто Анна была заперта в ящике и он тщетно пытался разглядеть что-то через щель.

— Моя мать умерла в конце августа, — ответила она. — Больше у меня здесь никого нет.

— Нет родных? — обеспокоился сеньор Мартинш. — И друзей нет?

— Наверное… кто-то еще есть в Лиссабоне.

— А друзья вашей матери? — настаивал он. — Нельзя оставаться наедине с такой потерей.

Только одно имя подвернулось ей на язык — имя Джима Уоллиса. Сеньор Мартинш тут же набрал номер, забормотал в трубку. В ожидании Джима Уоллиса сеньор Мартинш оставался с ней, разгуливал по комнате, поглядывая на письмо, которое так и лежало, невскрытое, на подлокотнике кресла.

Анна снова увидела себя в тот момент, когда она высунула голову из вагона поезда. Так вот оно, будущее, навстречу которому она устремлялась! Ветер тогда ослепил ее, и события будущего расплылись в туманной дымке. Она знала одно: что-то грядет. И когда повернулась лицом к хвостовому вагону, упавшие на глаза волосы почти заслонили от нее две прямые серебряные линии рельс. Это теперь Анна различала четкий и строгий рисунок, неотвратимость античной трагедии: история матери и смерть отца, гибель Юлиуса Фосса под Сталинградом и самоубийство его отца, провал Карла Фосса и расстрел, смерть их сына, самоубийство того, кто считал себя отцом Жулиану. Ложь порождает ложь, говорила ей мать, чтобы уберечь первую свою неправду, ты громоздишь все новые выдумки. Но трагедия повторяется вновь и вновь. Родовое проклятие. Уж чего она не ожидала, так это что ей суждено превратиться в персонаж трагедии, в нервную тетку, живущую одиноко в огромном холодном доме и не смеющую носа высунуть на улицу в страхе перед гневом богов: как бы не разразило громом. И вот, пожалуйста, она — героиня Еврипида или там Эсхила. Вестник явился, сеньор Мартинш соболезнует ей — матери и жене, утратившей разом сына и мужа, оставшейся в одиночестве. Анна обозлилась: в героини трагедии она отнюдь не просилась — и решительным жестом вскрыла конверт, пусть Луиш сам говорит за себя.

Дорогая Анна,

час поздний, я много выпил, но алкоголь свое дело не сделал. От выпивки меня прошиб пот, слова, в которых я и так не был силен, расползаются во все стороны, а боль приглушить не удалось, острые, как у алмаза, грани впиваются в меня, и ни один угол не притупился.

Вокруг ночь, шебуршат насекомые, тишина. Мои друзья, мои товарищи-офицеры пошли спать. Они думают, что я справляюсь с потерей. Но я не справляюсь.

Мы с тобой расстались в ссоре, потому что ты говорила, что эти войны — зло. Я понимал это раньше, еще в Анголе, а теперь понимаю отчетливо, но уже слишком поздно, я потерял все — моего сына и тебя тоже, ведь ты никогда не простишь мне. Вы двое были для меня всем в жизни, и без вас будущее не имеет никакого смысла.

Никогда не думал, что я способен на такое. Я всегда любил жизнь, наслаждался ею. Наверное, если бы я смог отложить это, я бы постепенно отговорил себя от непоправимого и продолжил жить — невыносимой жизнью. Но этой ночью, когда жара давит на стены, и мир расплывается за пологом противомоскитной сетки, и ты так далеко, а его нет и никогда не будет, я не могу больше, нет ни сил, ни мужества. Прости меня хотя бы за это, за то, другое, ты не простишь.

Твой муж Луиш

Она убрала письмо в конверт и оставила его лежать на подушке кресла. Сеньор Мартинш прекратил расхаживать по комнате и всерьез задумался над особенностями английской расы. Если бы он попытался облечь свои чувства словами, понадобились бы такие слова, как «жалость» и «восхищение». Почему эти люди так сдержанны, почему не позволят себе взорваться? Почему не выронят ни слезы? Будь эта женщина португалкой, она бы… она бы упала в обморок, рухнула в слезах на колени, завыла… Но это стиснутое молчание, застегнутый на все пуговицы стоицизм! Как они это выдерживают? Хладнокровие, вот что это такое, холодная кровь. В эмоциональном плане англичане — рептилии. Однако эта мысль тут же вызвала у достойного сеньора Мартинша раскаяние. Очень уж несвоевременная мысль. Эта женщина… ее утрата… немыслимое страдание. И мать у нее тоже умерла.

Но сеньор Мартинш ошибался. Сам того не ведая, бродя по этой комнате, он ступал по вулкану. Какие-то пласты сдвигались в душе Анны, разверзались бездны, клокочущая ярость раскаленной лавы рвалась на поверхность, руки, сжимавшие колени, дрожали от сейсмической деятельности внутри.

— Благодарю вас, сеньор Мартинш, — трясущимися губами выговорила она. — Благодарю вас за то, что лично известили меня, за ваше сочувствие. Со мной все будет в порядке. Вам пора возвращаться в консульство.

— Нет-нет. Я дождусь мистера Уоллиса. Я настаиваю.

— Мне бы хотелось побыть какое-то время одной. Будьте так любезны…

Она выпроводила его за дверь. Маленький сеньор направился к своей машине и там остался стоять, наблюдая за окнами дома. В гостиную Анна не вернулась, темная столовая показалась ей более приветливой. Она склонилась над столом; рвотные позывы судорогой сводили тело, но отраву, пропитавшую все ее существо, невозможно было выблевать. В глазах потемнело от боли, чисто физической боли, Анна как-то боком рухнула на стул и вместе с ним упала на пол. Не вставая, яростно отпихнула от себя стул, пинала его вновь и вновь, пока не сломала об него каблук.

— Ублюдок… ублюдок… ах, ублюдок мелкий! — сквозь стиснутые зубы выплевывала она, самой себе удивляясь, что помнит столь подходящие к случаю слова. Ободрившись, вскочила на ноги, схватила стул за спинку и со всего маху треснула об стену. Спинка и две задние ножки остались у нее в руках, и это оружие Анна обрушила на другой стул, на этот раз ножки отвалились. Анна принялась бить спинкой об стену, любуясь разлетавшимися во все стороны щепками. Покончив со спинкой, взялась за сиденье и две ножки. Добила. Постояла с минуту, переводя дыхание, прислушиваясь к тонким отголоскам дребезжания фарфора в буфете. Распахнула дверцы буфета, достала тарелку, хлопнула об стену, за ней вторую тарелку, третью, волна садистического наслаждения затопила разум. Она бросала тарелку одну за другой; мышцы быстро устали, заныли, но эта боль пьянила, как наркотик, и поощряла бросать тарелки с еще большей силой. Как раз в ту минуту, когда руки уже готовы были бессильно повиснуть, а сердце и легкие — разорвать чересчур тесную грудь, чей-то мокрый плащ облепил Анну со всех сторон, Уоллис зашептал ей в ухо какие-то неразборчивые, заведомо бессмысленные слова.

Ее перенесли в спальню, в комнату матери, уложили в постель. Пришел врач, осмотрел ее и дал сильное успокоительное, а уходя, оставил валиум про запас. Анна лежала, вытянувшаяся, неподвижная, как фигурка в своей коробочке на подушке из ваты. Снаружи ничего не проникало в сознание, и внутри все онемело, ни мысль, ни чувство не оформлялись, не прорастали булавочным острием.

Она плыла на этой волне день за днем, пока однажды не очнулась средь бела дня в присутствии незнакомой ей женщины. Возвращение к реальности далось физическим усилием, словно Анна ползла по туннелю, цепляясь скрюченными пальцами за стенки. Женщина представилась: жена Джима Уоллиса. Анна попыталась вспомнить, что с ней случилось, но что-то не пускало ее, отталкивало. Между ее нынешним состоянием и ближайшим прошлым — обитая войлоком стена. Она знала, что произошло: все еще напряженные и ноющие мышцы плеча напомнили ей; она могла вспомнить и увидеть, как отлетают от стены осколки битой посуды, но вспомнить слепящую боль той минуты уже не могла, и это показалось ей горчайшей из потерь. Мысль о погибших сыне и муже пробуждала в ней печаль, неутолимый, но тихий плач, однако того исступления больше не было, а именно этой остроты чувств и не хватало. То была правильная, даже целительная боль, а теперь Анну словно раскололи надвое, отделили не только от краткого момента умопомешательства, но и от всей прожитой жизни. Воспоминания сохранялись, такие же четкие и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату