– Вы же знаете, как они пытались поступить с вами!
– Они хотели предать вас!
– Они пытались лишить вас того, что по праву принадлежит вам!
– Я никогда не позволю им этого!
– Я никогда не допущу!
И всякий раз аудитория отвечала ей ревом, напоминавшим рев моря во время шторма.
Так было везде – одна и та же речь с небольшими вариациями, одна и та же реакция толпы, хотя и с некоторыми различиями – в зависимости от состава и местности.
Вот центр округа Уинн в деревенской глуши, где родился Хьюи Лонг; раскаленное бело-синее небо над возбужденным человеческим стадом; красно-коричневые морщинистые лица, синие рабочие комбинезоны, рубахи цвета хаки, клетчатые бумажные платья. Все жадно ловят каждое ее слово, все верят ей, как не верили никому после смерти Лонга в 1935 году, когда доктор встретился с сенатором в коридоре.
Вот набережная в порту Морган-Сити. Мачты и нок-реи рыбацких судов, покачивающихся на волнах подобно черным крестам на фоне голубого неба; полуденный, насыщенный горячим солнцем воздух; отдающий мускусом запах только что пойманных и уже гниющих креветок и креветок, еще ожидающих своей очереди в прохладной мгле под сине-зелеными волнами Мексиканского залива; дочерна загорелые лица с черными усами и черными бачками, крики: 'A-da! Ma chere! Eh la-bas!'[2]
Новый Орлеан... Самодовольные лица всезнающей золотой молодежи. Прически 'конский хвост' и ежик, яркие пиджаки и модные платья. Сосредоточенно внимающие фанатики. Их лояльность ни у кого не вызывает сомнений.
Богалуса. Нестерпимая вонь бумажных фабрик, отчего лишаешься слуха и зрения, и лица рабочих, обращенные к Аде.
Одна и та же картина во всех городах и городках: белые лица, старые домашние платья, застиранные воротнички и засаленные галстуки, испачканные маслом и бензином комбинезоны рабочих заправочных станций, блузки официанток; напряженные лица людей, отчаянно пытающихся постичь смысл происходящего.
Район Рейлроуд-авеню в Батон-Руже. Шоколадно-коричневые лица, грошовые стандартные сорочки, ярко-красные в желтую полоску майки, дешевые пиджаки, кричащая расцветка сатиновых блузок, темные лица 'освобожденных' рабов, в эти минуты почти счастливых и радостно приветствующих Аду.
Женские клубы. Дамочки (в возрасте от тридцати до шестидесяти) в нарядных платьях с искусственными драгоценностями, поставленные перед труднейшей дилеммой, явственно читаемой на их невинных, обильно напудренных лицах. Их мужья утверждают, что Ада опасная смутьянка, а она вот перед ними, и нет у нее ни рогов, ни копыт, и она так мило улыбается за чашкой кофе. 'Что вы! Она же душка! Совсем как мы!'
Правда, так говорили в женских клубах, не признанных высшим светом Нового Орлеана. В самом же городе – точнее, в том замкнутом кружке, который назывался светским обществом Нового Орлеана, – положение Ады ничем не отличалось от положения парии в Калькутте, внезапно оказавшегося на посту мэра.
В течение трех лет после того, как Ада, тогда еще просто жена губернатора, предприняла неудачную попытку быть принятой в 'высшем свете' Нового Орлеана, между ней и этим светом шла открытая война, служившая предметом многочисленных насмешек и острот, – на приемах и балах передаваемых, однако, шепотком и с оглядкой. Память о докторе Смите, о де Нэгри и о полковнике Бартлете была еще свежа.
Но были в городе и другие клубы и сотни различных кружков и групп, куда входили тысячи скромных, простых женщин. Их члены, если и попадали в светскую хронику 'Таймс-Пикэн', то только в связи с выходом замуж, да при этом могли рассчитывать не больше чем на три строки. Как ни забавно, подобная дискриминация вызывала у них протест. Они не хотели безропотно принимать ее как нечто ниспосланное небом. Поэтому-то Ада была близка и понятна им. В ее победе они видели свою победу. Я читал это на ненакрашенных лицах простых женщин.
Долгое время Ада тщательно скрывала, что родилась и выросла в трущобах, но после своей неудачной попытки сделала плебейское происхождение одной из козырных карт в игре. В глазах земляков Ада стала чуть не новым Георгием Победоносцем. Во время одного из ее выступлений я толкался в толпе и наслышался немало лестных для нее восклицаний:
– Хороша, хороша, ничего не скажешь!..
– Нет, вы только послушайте! Вот режет, вот режет!..
– О, она еще покажет себя этим бюрократам!..
– Да, да, ждать долго не придется!..
Разумеется, я видел лишь то, что происходило на сцене, но не видел режиссера этого представления – Сильвестра Марина.
Я всюду следовал за Адой как тень. Меня восхищали каждый ее жест и каждое ее слово, когда она бывала в обществе, на людях, и я жаждал получить от нее хоть какие-нибудь крохи, когда мы оставались наедине и она становилась сама собой.
Как-то вечером в местечке Бьюрас, к югу от Нового Орлеана, она заметила меня в толпе и дала знак, чтобы я к ней зашел. Двадцать минут спустя я уже стучался в дверь ее комнаты в мотеле.
Мне сразу бросилось в глаза, что Ада выглядит не такой, как всегда, словно она сняла с себя панцирь. Ее лицо выражало беспокойство и что-то еще – не то раскаяние, не то просто усталость. Я мысленно спросил себя: отчего бы это? Может, без всяких причин? Может, в этот вечер ей вспомнились давно ушедшие дни? Как бы то ни было, передо мной стояла совсем не та женщина, которую я только что видел в свете прожекторов. И меня охватило странное чувство нереальности происходящего, которое всегда появлялось, когда она казалась мне другой.
– Привет, Стив, – Ада протянула мне руку, с трудом сдерживая волнение.
– Здравствуй, – ответил я.