Черт. Он тупо смотрел на бланки и на коробки с аккуратно сложенными бумагами матери. Дом давил на него: все каждый день оставалось на тех же местах, поскольку здесь жил теперь он один. Все эти чистые заброшенные поверхности, пустые комнаты, материнские вещи, упакованные и вынесенные в гараж, потому что от их вида ему делалось совсем уж паршиво. Но вчера дама из конторы недвижимости пару раз приходила с клиентами и весело, черт бы ее драл, намекала, что у нее уже наклюнулись серьезные покупатели.
Слава Богу, хоть рынок недвижимости процветает. Чем быстрее дом будет продан, тем меньше ему придется здесь жить.
Тео допил пиво, подумал, не достать ли из холодильника еще пару бутылок и не посмотреть ли какое-нибудь дурацкое кино по телевизору — приличного все равно ничего не сыщешь, ведь кабельное мать так и не подключила, но какая разница, верно? Главное, скоротать как-то долгие часы до вечера, а потом у него будет предлог сходить куда-нибудь пообедать. Потом он вернется назад, с полной ответственностью дернет еще пивка, как всякий солидный домовладелец, заснет под поздние новости, и ему не придется думать аж до утра, пока солнце опять не заглянет в окно.
В горле что-то заклокотало, и он не сразу понял, что это закупоренный внутри, рвущийся наружу горестный вопль. Горячую кожу подернуло холодом, словно у него начинался грипп.
«Что я делаю здесь? Это место мне не принадлежит».
Он заставил себя встать и, слегка пошатываясь, подошел к столу — сколько он уже высадил, четыре или только три? Сев, он разложил перед собой голубые риелторские конверты, записную книжку и картотеку матери — на этом его деятельность закончилась. Свет резал глаза, несмотря на задернутые шторы, как будто дом из умеренно жаркого климата Северной Калифорнии перенесли на кипящую поверхность планеты Меркурий. Хуже того, Тео чувствовал, что его глазами на мир смотрит кто-то другой, точно нарушилось телевизионное изображение и Тео вдруг стало больше одного. Это ощущение он уже много раз испытывал во сне, в страшном сне, но ведь сейчас он не спал. Тот, чужой, не делился с ним своими мыслями, но смутное, навязчивое чувство говорило Тео, что они оба как-то связаны.
Кем бы он ни был, тот другой, Тео он очень не нравился. Это призрачное «Я» оставалось жутко холодным даже в лихорадочно пылающем мозгу. Холодным, как льдинка в хвосте кометы.
Может, у него удар или что-то вроде? «О Господи, только не это...»
Вспугнутые мысли еще какое-то время взрывались и шипели, как фейерверк, а затем ощущение чужого присутствия понемногу ослабло — зашторенную комнату снова наполнял нормальный приглушенный свет, и в мозгу звучала эхом одинокая мысль:
«Умерли. Все умерли».
Тео положил голову на стол и подождал, пока снова не стал собой — в единственном числе. Это просто мимолетное наваждение, подкрепленное депрессией. Умерли не все. Кэтрин, к примеру, живехонька и встречается с кем-то другим. А Джонни — Джонни бессмертен, так его и растак.
«Не смей так думать. Ты сглазишь его, как сглазил ребенка».
Тео отодвинул от себя пиво вместе с этой ужасной мыслью. Но попытка снова сосредоточиться на бумагах оказалась безнадежной — все равно что разбираться в кольцах на срезе дерева. Всякие ипотечные тонкости, пожарное страхование, страхование имущества, страхование права собственности. Работенка на несколько часов — нечего и стараться, когда голова в таком состоянии. Тео увидел в материнской коробке с документами краешек конверта с голубыми и желтыми цветами и вытащил его.
Это оказалась открытка, махровый кич: котенок играет с клубком, а мама-кошка ласково на него смотрит. Внутри напечатаны стишки:
Внизу коряво, точно признание убийцы, приписано:
С днем рождения любящий тебя Тео.
И проклятущие слезы снова тут как тут.
Он не помнил даже, когда подарил ей эту открытку. Судя по почерку, лет в шесть или семь. Удивительно то, что мать ее сохранила — это она-то, королева не признающего сантиментов прагматизма. Интересно, что еще там лежит?
Тео вывернул коробку на диван. Содержимое составляли в основном вполне ожидаемые вещи: страховые полисы, банковские книжки со сберегательными счетами, давно закрытыми — за каким чертом в таком случае их беречь? — но среди них попадались и странные, вроде инструкции по обследованию грудных желез, хранимой в отдельном конвертике, словно порнография. Было несколько отцовских писем — одно, похоже, времен пятидесятых, еще до женитьбы, когда Питер Вильмос служил на Филиппинах, а мать жила в Чикаго. Надежда обнаружить более молодое, пылкое и романтическое отцовское «я» — сломавшееся от столкновения с реальной жизнью, как хотел, но так и не мог до конца поверить в собственной юности Тео, — угасла по прочтении письма.
Дорогая Анна!
Прошло уже несколько недель, вот я и решил написать, потому что ты сказала, что ждешь моих писем. Жизнь у нас, в общем, без изменений. Дженретт, парень на соседней койке, продолжает храпеть как нанятый. Кормежка неважная, Хорошо еще, что дают не сильно много (шутка). Надеюсь, что у тебя и твоих родителей все хорошо и что твой папа уже поправился и вышел на работу. На днях мы строили склад, и я был главный — это труднее, чем может показаться, потому что здесь всегда ветер, «штормит» каждый день, и листы железа разлетаются, а они здорово тяжелые! Но склад мы построили...
За этим следовала еще одна страница, столь же малосодержательная, и подпись — безо всяких «целую тебя» или «люблю», просто «искренне твой».
Интересно, они тогда уже переспали? Краденая ночка в мотеле или в комнате школьного друга, перед отплытием? Это было пугающе близко к тому, что думал об отце Тео в самые худшие моменты — что он способен послать письмо с подписью «искренне твой капрал Питер Вильмос» девушке, которую видел без всего.
Мать сохранила более поздние его письма, а также поздравительные открытки — с днями рождения и годовщинами свадьбы. Старик с годами не стал Казановой, но хотя бы подписывался теперь не «искренне твой», а «целую, Пит».
Маловато, прямо скажем, для целой-то жизни. Другие открытки от Тео (после двенадцати лет практически ни одной), письма от родственников — и, что удивительно, довольно много вырезок из местных газет относительно его ранних успехов. Одна — из «Пенинсула таймс- трибюн» о школьной постановке «Парней и девчонок», с отмеченным фломастером параграфом:
Если другие ведущие партии несколько слабоваты как с вокальной, так и с рунионовской*[6] точки зрения, мы не можем сказать того же о Теодоре Вильмосе, чей жар, энергия и удивительно сильный голос вдохнули жизнь в роль Ская Мастерсона, игрока с золотым сердцем. Молодой Вильмос занял главенствующее место на сцене, и автор этих строк будет не слишком удивлен, услышав через несколько лет, что он исполняет ту же роль на Бродвее...
Тео перебирал другие вырезки, о других постановках и выступлениях хора, где он солировал; здесь имелся даже очерк о первой его группе, из полупанковского журнальчика восьмидесятых «Шреддер». Тео пару раз вспоминал об этой статейке и думал, куда она подевалась — и вот она нашлась.
Солист у них прямо охренеть, ребята, а я такими словами не бросаюсь. Я с самого появления Боно и «Ю-Ту» не слышал ничего такого сердито-красивого и красиво-сердитого. Хочу сказать, что «Итен янг», если удержат у себя этого солиста, приобретут серьезные