Остальные также стали предлагать трудные задачи того или иного рода, и все это время я не мог удержаться от того, чтобы смотреть на Маурину взглядом, исполненным нежности. Наконец я смело выступил вперед, воззвал к милосердию суда и попросил составить мнение о моем деле. Я сказал: «Достопочтенные судьи и вы, мадам Верховный судья, я прошу, чтобы суд рассмотрел мою жалобу на некую даму, которая не желает признаться, любит она меня или нет. Ибо, посудите сами, существует ли на свете большая жестокость, чем та, когда дама отказывается дать определенный ответ „да“ или „нет“, но оставляет возлюбленного висеть на длинной веревке, так что временами его ноги касаются земли, отчего он может перевести дух и ложно уверовать в то, что останется жив? Поскольку нет худшей пытки, чем несбывшиеся надежды».

Услышав это, судьи по большей части, разумеется, рассудили, что подобная жестокость заслуживает самого сурового осуждения, Маурина при этом изменилась в лице, однако не подняла опущенных долу глаз и ни разу не посмотрела на меня. Но госпожа Жанна бросила взгляд из-под своих темных, густых бровей на меня и на Маурину, и я понял, что она очень хорошо осведомлена о том, что происходило между нами, и о какой даме я повел речь. Она заговорила: «В каждом случае надлежит исходить из существа самого дела, а об этом деле кое-что не было сказано, то, о чем неизвестно истцу, но известно мне. Суть в том, что означенная дама любима другим мужчиной и отвечает ему взаимностью. Тем не менее, будучи мягкосердечной, она не смогла в этом признаться, а кроме того, верно сказано: не достоин любви тот, кто ведет себя нескромно. Потому при всей своей доброте она не в силах помешать естественному желанию другого человека говорить ей о своей любви, ибо, согласно Предписаниям любви, одну женщину любить двоим ничто не препятствует. А следовательно, я нахожу, что вина не может быть возложена на нее, но проситель должен, если он истинный влюбленный, проявлять терпение и всегда помнить, что влюбленный обязан во всем уступать желанию своей дамы».

И тогда суд постановил, что дама невиновна, а я, хотя и поклонился с улыбкой, был преисполнен ревности. Я твердо решил, что узнаю имя мужчины, которому она отдала свое сердце. Поэтому я посоветовался с Пейре Овернским, чистосердечно рассказал ему обо всем и попросил помочь мне. Когда он узнал, что я имел в виду именно донну Маурину, он похлопал меня по спине, покачал головой и воскликнул: «Что? Так ты не знаешь, кто ее возлюбленный? Ибо воистину все на свете, кроме тебя, знают, что это сам Дофин».

Услышав эти слова, я задохнулся от горя, и слезы полились из моих глаз. Я бился головой о стену и так рыдал, что Пейре преисполнился тревогой и принес мне вина, сдобренного пряностями, и мокрую тряпицу на лоб, чтобы приложить к ушибленным местам. И он утешал меня, как мог, мудро приговаривая: «У кого нет щита, должен привыкнуть к ударам», – и еще: «Болезнь, которую нельзя вылечить, приходится терпеть», – и дальше: «Гибкий тростник клонится от ветра», – и продолжал в том же духе, пока я не попросил его замолчать, ибо очень ослабел.

Так вышло, что как раз на следующий день небольшая компания играла в игру под названием чикана, которая состоит в том, чтобы ударом деревянного молотка послать деревянный шар с одного конца поля на другой. И когда подошла моя очередь бить по мячу, я увидел, что моим соперником по игре оказался Дофин. Гнев, родившийся от ревности, овладел мною, и не задумываясь о том, что делаю, я ударил по мячу изо всей силы, направив его прямо в сторону Дофина. Мяч попал ему в ногу чуть повыше колена. Он выронил свой молоток и, схватившись за бедро обеими руками, принялся скакать на здоровой ноге и поносить меня сверх всякой меры. Он покинул поле, опираясь на одного из своих оруженосцев. Вскоре после этого происшествия ко мне с мрачным видом подошли Понс де Капдюэйль и Пейре Овернский и сказали, что поскольку оба относятся ко мне по-дружески, то полагают так: самое лучшее для меня – это собрать свои вещи и уехать из замка, ибо Дофин более не питает ко мне расположения, какое до сих пор выказывал.

Я расстался со своими товарищами, вздыхая и проливая слезы, но так и не попрощался с донной Мауриной, хотя именно ее холодность явилась причиной постигшего меня несчастья. При расставании Понс де Капдюэйль позволил навязать ему последнее су[32] из моего кошелька. Он клялся, что искренне любит меня и обязательно отдаст долг в скором времени.

Я не буду описывать подробно свои странствия в продолжение нескольких последующих лет. Ту первую зиму я путешествовал по провинциям Фуа и Безье. В 1184 году я отправился в королевство Арагон[33] и не возвращался во Францию вплоть до 1185 года. На обратном пути меня ограбили. Рождественские празднования 1186 года я провел в Париже. Там произошел со мной такой случай: однажды, прослушав мессу[34], я выходил из церкви и увидел, как шайка жуликов набросилась на какого-то беднягу с побоями, и хотя я обычно осторожен сверх меры, я воспылал гневом и бросился ему на помощь. Мне удалось прогнать их всех. Увидев, что несчастный дрожит от холода, поскольку разбойники утащили его плащ, я сжалился над ним и отдал ему свой, который был уже старым и сильно поношенным. Продрогнув на холоде, я на другой день заболел и слег с кашлем, насморком и лихорадкой. Однако обратите внимание, как блаженный св. Дени вознаградил меня за благое дело, совершенное из бескорыстных побуждений! Ибо в тот же самый день давешний незнакомец посетил меня в моей комнате и признался, что на самом деле он – состоятельный горожанин. Он дал мне денег, а также прислал вина и дров, дабы подбодрить меня. Я сложил песнь в его честь, которой он остался весьма доволен, и таким образом я пережил ту зиму.

Нетерпение, шептавшее мне, что некая тайная истина глубоко сокрыта в недрах поэзии, и прежде других причин заставившее меня покинуть отчий дом, – это нетерпение оставалось со мной все эти годы. Мне казалось, будто в поэзии существует некий особый путь, которым я мог бы следовать, вместо того чтобы идти по тропинке, исхоженной вдоль и поперек сотней других людей. Ибо всем известно, что поэзия имеет установленные формы – свои рифмы, ритм и размер, и я отдал много лет, чтобы научиться искусству стихосложения. Существуют определенные фигуры, чтобы описать, что чувствует поэт, когда влюблен, и он должен ими пользоваться, сочиняя кансону. Есть утренняя песнь любви, называемая аубада, и вечерняя песнь, именуемая серенадой, и кто же посмеет вставить слово «восход» в вечернюю песнь? Ни один трубадур не напишет о своей глубокой любви в сирвенте или о войне и сражении в кансоне. И все-таки мне казалось, что не придумано пока таких песен, чтобы выразить чувства, обуревавшие меня. И еще мне казалось, что должна быть на свете такая любовь, для которой не годятся признанные каноны. Каждому мужчине известны законы любви. Подобно всем моим приятелям, я подчинялся им так же неукоснительно, как и правилам стихосложения. Я не однажды любил даму, следуя известным предписаниям, – делал ее своей избранницей, писал в ее честь песни, верно служил ей, преподносил скромные подарки, которые не могли бы пробудить в ней алчности, и так далее. Но всякий раз что-то подсказывало мне, что я совершил ошибку. Едва я останавливал на ком-то свой выбор, как некий внутренний голос шептал мне: «Это не она». И потому я продолжал искать ту единственную женщину, которая, возможно, предстанет передо мной однажды, как продолжал искать и ту единственную песнь, что когда-нибудь сама собой польется из моих уст.

Как-то раз я сидел в лавке, где торгуют жареным мясом, с неким менестрелем, одним из тех простолюдинов, кто носит рыжие парики, жонглирует ножами и распевает вульгарные песенки на потеху толпы. Мы грелись у тусклого очага, а в закрытые ставни стучал дождь, уже переходивший в мокрый снег. Лениво пощипывая струны своей арфы, он бормотал себе под нос такие вирши:

И короли, и знатные вельможи,Чьи матери все в золоте и жены,В итоге в гроб сосновый лягут тоже,Другим достанутся их платья и короны,И я, простой бродяга, как ни кинь,Не улизну, когда Господь назначит.Что ж, я повеселился всласть. Аминь.И встречу смерть, руки своей не пряча.[35]

Я спросил его, будто бы в шутку, где он услышал эти стихи, и он ответил, пожав плечами, что сам их сочинил, принимая во внимание час, место и время года. Я сказал ему, что в стихах отсутствует и надлежащий слог, и ритм, и метафора – все то, что, подобно красивым одеждам, облекает поэзию, – а кроме того, написаны они языком простонародья и полны вульгарных выражений. Он ответил, что для него это не имеет значения, поскольку подобные стансы часто исходят из самого сердца и приносят большое утешение. Я заметил, что, если бы я сам пел песни подобного рода перед лицом какого-нибудь высокородного сеньора, люди, наделенные хорошим вкусом, посмеялись бы надо мной. Он ответил, что его совершенно не беспокоит, буду я их петь или нет, а что касается одобрения вельмож, то он не дал бы за это и ломаного гроша, потому как для него важно лишь собственное мнение. Он сказал

Вы читаете Пламя грядущего
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату