Даниэль вынул ключ, закрыл глаза. Он помолился, чтобы ему доехать до дому, и одновременно подумал, что надо бы завтра заехать к автомеханику Ахмеду в Нижний город. И уж совсем вдалеке проскользнула мысль, что машине восемнадцать лет, и ей пора на покой. Потом он ещё раз повернул ключ, и машина завелась. В пути она скорей всего не подведёт, главное, не глушить мотор. Был девятый час вечера, семнадцатое декабря.
Нойгауз умрёт в ближайшие дни, может быть, уже сегодня. Как это великодушно и красиво, что он прощается с друзьями. И ему, Даниэлю, оказана была честь — сегодня утром позвонил сын профессора, сказал, что отцу очень плохо, и он хочет с Даниэлем проститься.
Даниэль сел в машину и приехал в Иерусалим. Сын профессора, в вязаной кипе и в чёрном лоснящемся от старости пиджаке, провёл его в кабинет отца.
— Я хочу вас предупредить: несколько лет тому назад отцу поставили кардиостимулятор, и долго колебались, потому что сердце было изношенное, и риск велик. Отец сказал — делайте. И вот, девять лет. А теперь стимулятор отказал, началась мерцательная аритмия, и её не могут остановить. Ночью вызвали «скорую», и отец спросил, сколько у него времени, врачи сказали, что немного. Он отказался ехать в реанимацию. Сейчас у него сердечные боли, они временами немного отпускают, и тогда он просит, чтобы кто-нибудь к нему вошёл.
Даниэль ждал в кабинете минут сорок, пока жена профессора, Герда, не позвала его к Нойгаузу. Крошка, кукла, она была признана самой красивой девушкой Вены в конце двадцатых годов, когда ещё не знали, что красота у женщин начинается после метра восьмидесяти.
— Пять минут, — шепнула она, и Даниэль кивнул.
Старик сидел на кушетке, опираясь спиной о большие белые подушки. Но волосы его и сам он были белее подушек.
— Хорошо, что ты пришёл, — кивнул старик. — Герда говорила, что ты выступал по телевизору. Но она забыла, о чём была передача.
— Это про войну меня расспрашивали, как я у немцев переводчиком служил, — сказал Даниэль.
— Вот, вот, я тоже хотел тебя спросить: а в бане ты с ними не мылся?
— Один раз. Баня парная была, пара много. Не разглядели. От страха так съёжился, что не разглядели. Но я уже приготовился к разоблачению, — признался Даниэль.
— Да… Я хотел с тобой проститься. Видишь, ухожу, — он улыбнулся умным носатым лицом, закрыл глаза, — ухожу к моему учителю, к твоему Богу.
В дверях уже стоял сын профессора. Герда, отвернувшись к окну, пристально разглядывала большую акацию. Потом она проводила Даниэля вниз, поблагодарила и пожала руку.
Говорят, что когда Нойгауз встретил свою жену, над её головой загорелся золотой венчик, и он понял, что это его суженая.
Говорят, что однажды оба их ребёнка — сын и дочь — заболели менингитом и почти умирали, Нойгауз договорился с Богом, чтобы они остались жить. Они выжили, но своих детей у них нет. Всю жизнь они работают с чужими: сын — директор школы для детей с задержкой развития, а дочь учит глухонемых разговаривать.
Говорят, что когда Нойгаузу делали операцию на сердце, один его богатый друг принял обет, что если больной выживет, он все своё богатство раздаст бедным. И Нойгауз разорил его.
Говорят, что во время лекции Нойгауз снимал с себя кипу, помахивал ею вокруг головы и клал на стол:
— Это текстиль! Понимаете, это текстиль. Он не имеет отношения к проблемам веры. Если вы пришли на мои лекции учиться вере, вы ошиблись дверью. Я могу научить думать. Но не всех!
Про него рассказывали притчи и анекдоты, как про Раббана Иоханана Бен Заккая…
Жаль, что Хильда ходила на его занятия всего два семестра. Что-то помешало ей… Да, организовали детский садик при общине, и она не могла ездить так часто в Иерусалим.
Мотор работал нежно и без натуги, и Даниэль миновал Латрун. Наверное, как раз в это время, в короткие сумерки за вечерней трапезой, сошлись здесь два путника с третьим, незнакомцем. Говорили и не узнали его. Место это называлось тогда Эммаус, а теперь здесь небольшой монастырь, растят лозу и оливы, и на этикетках их продукции написано «Эммаус».
Стемнело, Латрун остался слева, и он ехал по дороге на Тель-Авив. Он хорошо представлял себе маршрут — через Тель-Авив на Хайфу, и, десяти километров до неё не доезжая, свернуть на киббуц Бейт- Орен. Дивные места, лучшие горные виды Израиля. Там уже Кармель. Ещё двадцать километров, и монастырь. Вечерняя молитва. Четыре часа сна. Будет ли к утру жив Нойгауз? Или уже уйдёт «к моему Учителю, к твоему Богу»… как он сказал. Как красиво уходит — в кругу семьи, друзей и учеников. Какую жену ему послали… А видел ли я золотой венчик над головой Марыси? Конечно, видел. Не венчик, а сияние моей собственной любви, обращённое на неё. И Хильда сияла этим же светом женственности и душевной невинности… Сколько их было, чудесных женщин, — и все они были не для него? Не было для него заготовлено ни Марыси, ни Хильды, ни Герды… Волосы, собранные в косу или в пучок, или кудри по плечам, их шеи, плечи, пальцы, груди и животы… Как хорошо жить с женщиной, с женой, образуя единую плоть, как профессор Нойгауз и его Герда… и даже безумные Ефим с Терезой утешаются друг в друге… А я с тобой, Господи, слава Тебе…
Дорога была почти пустая — будний день, вечер, с работы уже вернулись, цепочки и скопления огней сменялись темнотами, прорезанными блуждающими световыми иглами прожекторов.
Какой бесконечный опыт смерти. Посчитать невозможно, сколько людей умерли и были убиты на моих глазах. Копал могилы, закрывал глаза, собирал куски разорванных тел, исповедовал и причащал, держал за руку, целовал, утешал родственников, отпевал, отпевал, отпевал… Тысячи покойников.
Есть две смерти, которые никуда не ушли, эти двое справа и слева стоят, тощий огромный лесник и слабоумный мальчишка, которых отправил на расстрел в 42-м году… Сказал — вот эти. Лжесвидетель. И двадцать молодых и здоровых мужиков были спасены, а предатель был расстрелян, а вместе с ним деревенский дурачок, ни в чём не повинный… Что же я сделал? Что я сделал тогда? Ещё одного святого для Господа, вот что я сделал…
И никогда ещё не было такого лёгкого прощания, как с Нойгаузом, — естественного, как будто приятели расстаются на время, чтобы вскоре встретиться. Великий Нойгауз! А ведь он не раз смеялся над идеей Спасения. Сначала надо тренироваться здесь, на земле — научитьси спасаться от местных неприятностей: комаров, боли в желудке, гнева начальника, сварливости жены, капризов детей, громкой музыки от соседей, и если здесь получится, есть надежда, что получится и там.
С кем я всю жизнь воюю? За что? Против чего? Кажется, я вносил много страсти, много личного. Наверное, я ревнив не по разуму… Может, я слишком еврей? Я знаю лучше, чем другие? Нет, нет… Всё-таки нет! Просто я отчётливо видел, где Ты есть, а где Тебя нет. Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй…
Так славно соединялся ровный шум мотора, привычное молитвенное бормотание, вспышки встречных фонарей, отвечающие свету фар, и даже чередование огней и темнот. Все имело какой-то хороший ритм, согласованный со всеми остальными звуками, шумами, движениями, и даже стук собственного сердца точно вписался в общую партитуру. Наверное, так чувствуют себя жокеи, гонщики и пилоты, составляя одно целое с иноприродным созданием.
Опять подумал о Нойгаузе: весь мир так прекрасно согласован, и только его сердце запинается, забыв о священном порядке — систола-диастола, невидимый водитель в синусно-предсердном узле сбивается, и ритмичная волна не гонит возбуждение через предсердия к желудочкам, и не совершается то, что совершалось многие годы из минуты в минуту, в глубокой тайне от того, кто носит сердце в груди и совершенно не задумывается об этом непрекращающемся всю жизнь биении…
Он давно уже проехал Тель-Авив, сделал резкий поворот вверх по горе к Бейт-Орену. Дорога была однорядная, узкая, и хотя встречных машин не было, он сбавил скорость. От этого налаженный ритм немного сбился, потому что мотор заурчал на более низких нотах. На резком подъёме мотор напрягся, чихнул, и собрался было заглохнуть. Но не заглох, и машина поползла дальше. Небольшой перевал был совсем рядом, и вот он открылся тёмным простором с далёкими огнями и береговой полосой, окантованной двойной цепью фонарей. Дальше дорога шла под уклон, довольно плоско, но извилисто. Даниэль придерживал, слегка подтормаживал, пока вдруг не почувствовал, что тормоз плохо слушает, и он нажал