Я молчал. Тогда он спросил меня:
— Правда ли, что вы выдали дату уничтожения гетто?
— Так точно, господин начальник. Это правда, — на прямой вопрос я не мог не ответить.
Он был поражён:
— Почему вы признаетесь? Я бы скорее поверил вам, чем этому еврею. Зачем вы это сделали? Я вам так доверял!
Этот упрёк был тяжёлым. Я ответил, что сделал это из сострадания, потому что эти люди не сделали ничего плохого, они никакие не коммунисты, а обыкновенные рабочие, ремесленники, простые люди. Иначе я не мог.
Рейнгольд сказал:
— Ты же знаешь, я не расстрелял ни одного еврея. Но кто-то должен это делать. Приказ есть приказ.
Это была правда — он никогда не участвовал в расстрелах. Он понимал, какая несправедливость творится по отношению к беззащитным людям, но его человеческая честность имела определённый предел, далее действовало солдатское повиновение, которое могло принудить его совесть к молчанию.
Потом он спросил меня об оружии и сам перечислил количество и вид оружия, переправленного в гетто. Я понял, что они уже проверили склад. Я во всём признался. Тогда он сказал, что обязан меня арестовать. Меня разоружили и посадили в подвал.
На следующий день меня снова вызвали. Майор Рейнгольд сказал мне, что не спал всю ночь и не понимает, каковы были скрытые мотивы моего поведения.
— Я полагаю, что вы поступили как польский националист, из чувства мести за уничтожение польской интеллигенции, — сказал он.
И тогда я подумал, что ему будет легче, если я скажу правду:
— Господин начальник, я вам скажу правду при условии, что вы дадите мне возможность самому покончить с жизнью. Я — еврей!
Он схватился за голову:
— Значит, полицейские были всё же правы, теперь я понимаю. Это трагедия!
Я повторяю это дословно, потому что такое забыть невозможно. Видите, в какие ситуации иногда попадали немцы, не знали, как следует поступать, что делать…
— Напишите мне подробное признание, — приказал он.
Ни пощёчины, ни грубого слова. Отношения остались такими же, как были прежде — как у отца с сыном. Иначе я не могу это определить.
Я написал признание и сказал:
— Господин начальник, я дважды был на грани смерти и сумел убежать, и сюда я попал благодаря случаю, меня сюда привели, отказаться я не мог, и в моём положении не оставалось ничего другого. Я думаю, вы меня понимаете.
Он вызвал вахмистра и сказал ему:
— Следите, чтобы он не наделал глупостей.
Я просил его, чтобы он дал мне возможность застрелиться прежде, чем гестапо начнёт ликвидацию других евреев. Теперь я мог только ждать и был совершенно спокоен.
В тот день я ещё обедал вместе с жандармами — днём и вечером обычно все ели вместе. К вечеру шеф снова меня вызвал. Я ему напомнил:
— Господин начальник, вы мне обещали, что дадите возможность застрелиться.
Он сказал:
— Дитер, вы толковый и смелый молодой человек. Дважды вам удалось избежать смерти. Может быть, вам повезёт и в этот раз.
Этого я не ожидал. Это была удивительная реакция честного человека, находящегося в трудной ситуации.
Я протянул ему руку и сказал:
— Благодарю вас, господин начальник.
Он помедлил, потом пожал руку, повернулся и ушёл.
Больше я его никогда не видел. Впоследствии мне сказали, что он был тяжело ранен партизанами и умер от ран. Это было гораздо позже.
Тогда он вселил в меня мужество и желание жить…
Жандармы не относились ко мне как к преступнику. Даже после того, как прочитали моё признание и узнали, что я еврей, они выводили меня из запертой комнаты, где меня содержали, к общему столу. Мой побег устроился так — я сказал, что хочу написать письмо родным, и они отвели меня на моё прежнее рабочее место. Я написал в конторе письмо и сказал, что хочу попросить мальчика-уборщика отнести его на почту. Я знал, что мальчик уже ушёл. Беспрепятственно вышел я в коридор и выбежал из здания. Я побежал в сторону поля. Во дворе стояли и разговаривали трое полицейских, правда, не из Эмска, а из другого участка, но мы были знакомы. Они не обратили на меня внимания.
Когда я убежал довольно далеко, за мной погнались — человек сорок, верхом и на велосипедах. Я залёг на свежеубранном поле, забрался в сложенные в скирду снопы. Кто-то пробежал мимо. Поняли, что я где-то укрылся, и стали прочёсывать поле, идя широкими рядами. Как раз когда они проходили метрах в пяти от меня, снопы надо мной повалились, скирда покосилась…
Я и по сей день не понимаю, как они меня не заметили. Я истово молился, внутри меня все кричало. Дважды в моей жизни были такие минуты — первый раз в Вильно, когда я укрывался в подвале, и вот сейчас. Они не заметили движения среди снопов и побежали дальше. Я слышал, как один из них крикнул:
— А всё-таки он ушёл!
…Я лежал и ждал, когда стемнеет. Потом выбрался из-под снопов, добрёл до какого-то сарая, влез туда и заснул. Ночью, около пяти часов, я услышал продолжительную стрельбу. Это была Йод-Акция. Расстреливали оставшихся в гетто людей. Это была самая ужасная ночь в моей жизни. Я плакал. Я был уничтожен — где Бог? Где во всём этом Бог? Почему Он укрыл меня от преследователей и не пощадил тех пятисот — детей, стариков, больных? Где же Божественная справедливость? Я хотел встать и идти туда, чтобы быть вместе с ними. Но сил не было, чтобы встать.
24. 1967 г., Хайфа
Сегодня мне исполнилось 25 лет. Просто ужас! Только что было шестнадцать, и я ревела, потому что были соревнования по лыжам, я заняла первое место среди девушек, а Тони Леер сказал мне, что это несправедливо, потому что я должна соревноваться с мальчиками: надо меня проверить, кто я на самом деле, мужчина или женщина. И я его поколотила. Сегодня рано утром приехал Муса и привёз мне подарок — потрясающий золотой браслет в виде змеи, а глазки у неё — сапфиры.
Мне вообще-то больше нравится серебро, и Муса это знает. Но он сказал, что не может подарить мне серебро, потому что я сама — золото. Он хотел, чтобы мы поехали в Нетанию на весь день, но все утро у меня было занято, я обещала Касе пойти с ней наниматься на работу, а потом забрать для Даниэля посылку на почте и сходить в библиотеку. Муса ждал меня четыре часа, потом мы всё-таки поехали в Нетанию.
В тот день ему надо было обязательно вернуться домой, и я немного обиделась, что сразу надо было уезжать, а мне так хотелось остаться с ним подольше. Мы провели в гостинице всего три часа, и я расплакалась, когда надо было уезжать. Он стал мне объяснять, что он себе не принадлежит в той мере, в какой принадлежат себе западные люди. Он зависит от семьи, и что дядя сегодня назначил ему встречу, и он не может отказаться или отложить. Он тоже был очень расстроен. Мы встречаемся уже почти три года, но я никогда не знаю, когда мы увидимся в следующий раз. Встречи наши, если не считать церковных, очень редки. Это ужасно. Муса сказал мне, что я больше похожа на мальчика-подростка, чем на двадцатипятилетнюю женщину. И я вспомнила, как я поколотила Тони Леера за эти самые слова. Смешно.
25. Май, 1969 г., Хайфа