переливчатым, как мелкий ручей.
– Не уезжай, Лилечка, не уезжай...
Вернувшаяся с работы соседка стучала в дверь и кричала:
– Лиля! Лиля! Ты что, заснула? Ваш чайник сгорел!
Смешно сказать, чайник! Вся жизнь у них сгорала... Про несданный экзамен больше не вспоминали...
Дальнейшие события развивались так стремительно, что Шурик потом лишь с трудом смог восстановить их последовательность.
Елизавета Ивановна, мужественно пережившая на своём веку смерть мужа, любимой падчерицы, гибель сестёр, эвакуацию и всякого рода лишения, незначительной неудачи с Шуриковым экзаменом не выдержала. В тот же вечер с тяжёлым сердечным приступом её увезли в больницу. Приступ развился в обширный инфаркт.
Вера, привыкшая за всю свою жизнь к роскоши тонких и сильных эмоций, очень переживала. Всё у неё валилось из рук, она ничего не успевала. Она варила матери бульон, стоя над булькающей кастрюлей в ожидании конца мероприятия, а перед уходом в больницу вспоминала, что забыла купить одеколон. Ехала в центр за хорошим одеколоном, а потом опаздывала в больницу к приёмному часу и платила большие деньги противнейшей гардеробщице, чтобы её впустили. И так было каждый день, каждый день...
Елизавета Ивановна лежала под капельницей, была бледна, молчалива и не хотела умирать. Вернее сказать, она понимала, что не имеет права оставить дорогую, но такую беспомощную дочь (она бросала взгляд на мутный бульон, который Вера забыла даже посолить) и Шурика, совершенно сбрендившего из-за этой глупой неудачи – в этой точке Елизавета Ивановна оценивала ситуацию совершенно неправильно. Она полагала, что мальчик впал в депрессию. Другим образом она не могла объяснить себе того невероятного факта, что он ни разу не посетил её в больнице.
А Шурик всю неделю занимался сборами, прощаниями и проводами. Последние сутки он провёл в Шереметьево, помогал сдавать какой-то багаж. Потом наступил момент, когда Лиля поднялась по лестнице, куда уже не пускали, и он махнул ей в какой-то просвет на втором этаже, уже за границей, и она улетела, увозя от него свои кривые ножки и оттопыренные ушки.
Вечером, приехав домой, он наконец расслышал то, что не доходило до него всю неделю, – что у бабушки инфаркт и это очень опасно. Шурик ужаснулся своей собственной чёрствости: как мог он за неделю не выбрать времени, чтобы навестить бабушку? Но был уже вечер, приём в больнице окончен. Ночь он спал как убитый, сказалась бессонница последних дней. В восемь часов утра позвонили из отделения и сообщили, что Елизавета Ивановна умерла. Во сне.
Отъезд Лили так прочно соединился в его памяти со смертью, что даже возле гроба ему приходилось делать некоторое усилие, чтобы отогнать от себя странное смещение: ему всё казалось, что хоронят Лилю.
10
И вот наступает утро после похорон, когда поминки уже справлены, вся посуда вымыта соседками-помощницами, одолженные стулья разнесены по соседским квартирам, и остался чисто вымытый дом, до краев переполненный присутствием человека, которого уже нет.
Под стулом в прихожей Вера Александровна находит сумку, привезённую кем-то из больницы. В ней чашка, ложка, туалетная бумага и всяческие довольно безличные мелочи. И очки. Их делали на заказ в каком-то специальном месте чуть ли не два месяца. Они были так удачно подогнаны к материнским, от старости потемневшим глазам – не было на свете других глаз, которым подошли бы эти выпуклые, в серой моложавой оправе стёкла. С очками в руках Вера замирает: что с ними делать... Носильные вещи на полке шкафа – пуховый платок, халат, сшитый на заказ огромный бюстгальтер полны материнского запаха, чёрная вязаная шапочка тюрбаном, в изнанке которой, помимо запаха, запуталось несколько тонких белых волос, – куда всё это девать? Хочется убрать подальше, чтобы глаз постоянно не ранился, чтобы сердце не болело, но в то же время совершенно невозможно выпустить из рук остатки живого материнского тепла, скрытые в этих вещах.
Воздух комнаты весь во вмятинах от её тела. Здесь она сидела. Тут, на ручке кресла, лежал её локоть. Отёкшие ноги в старых туфлях на каблуках протёрли на красном ковре давнишнюю проплешину: полвека она постукивала ногой, обучая учеников правильному произношению. Но со времени недавнего переезда ковёр изменил своё положение, и на новом месте, у стола, где она притопывала своими увесистыми ногами, проплешина не успела образоваться.
Ужасная догадка посещает Веру: она всегда была дочерью, только дочерью. Мама отгораживала её от всех жизненных невзгод, руководила, управляла, растила её сына. Так получилось, что даже её собственный сын звал её не мамой, а Верочкой. Ей пятьдесят четыре года. А сколько на самом деле? Девочка. Не знающая взрослой жизни девочка... Сколько денег нужно на проживание в месяц? Как платить за квартиру? Где записан телефон зубного врача, с которым всегда договаривалась мама? И главное, самое главное: что же теперь с Шуриком, с его поступлением в институт? Мама, после скандального провала, собиралась устраивать его к себе, в педагогический...
Вера машинально крутила в руках материнские очки. Горка телеграмм лежала перед ней. Соболезнования. От учеников, от сослуживцев. Куда их девать? Выбросить невозможно, хранить глупо. Надо спросить у мамы – мелькнула привычная мысль. И ещё глубоко-глубоко таилась обида: ну почему именно сейчас, когда её присутствие так важно... Экзамены начнутся совсем скоро. Надо звонить кому-то на кафедру, Анне Мефодиевне или Гале... Все мамины ученики... И Шурик какой-то странный, деревянный – сидит в своей комнате, запустил оскорбительно-громкую музыку...
А Шурик никакой громкой музыкой не мог заглушить огромного чувства вины, которое перевешивало в нем саму потерю. Он находился в оцепенении, подобном тому, которое переживает куколка перед тем, как, треснув по намеченному природой шву, выпустить из себя взрослое существо.
Утром, в одиннадцатом часу Вера пошла в театр, а Шурик остался в своей комнате с меланхолическим Элвисом Пресли и с убийственной ситуацией, которую он уже не мог изменить: это он, Шурик Корн, не пошёл на экзамен, смалодушничал, закатился к Лилечке, не предупредил с ума сходящих женщин, довёл, собственно говоря, бабушку до инфаркта, потом по совершенно непостижимому легкомыслию и идиотизму даже не навестил её в больнице, и вот теперь она умерла, и в этом виноват лично он. Моральные реакции в нем происходили на каком-то биохимическим уровне – что-то менялось внутри, то ли состав крови, то ли обмен веществ. Он просидел так до вечера, прокручивая Пресли снова и снова, и к вечеру «Love me, baby» так прочно и глубоко записалось в сознании, что выплывало всю жизнь вместе с памятью о бабушке и о счастливом детстве, освещенном её присутствием. Он был любимым внуком и любимым учеником Елизаветы Ивановны, но также и жертвой её прямолинейной педагогики: с ранних лет он был приучен в мысли, что он, Шурик, очень хороший мальчик, совершает хорошие поступки и не совершает дурных, но уж если дурной поступок вдруг случится с ним, то следует его немедленно осознать, попросить прощения и снова стать хорошим мальчиком... Но не у кого, не у кого было просить прощения...
Вера пришла из театра к вечеру, они поели вчерашней еды, оставшейся от поминок, и он сказал:
– Пойду пройдусь.
Был понедельник. Вера хотела было попросить его остаться. Она чувствовала себя такой несчастной. Но для полноты её несчастья надо было, чтобы он ушёл и оставил её одну. И она не попросила.
Матильду Павловну Шурик застал озабоченной: утром она получила телеграмму о смерти своей деревенской тётки и собиралась назавтра ехать в Вышний Волочок. Отношения с тёткой у неё с детства были неважные, и теперь ей было неловко, что она её мало любила, не жалела и всё, что могла теперь сделать, – устроить богатые поминки. С утра она уже пробежалась по окрестным магазинам, закупила столичной колбасы и майонеза, водки, селедки и любимого народного лакомства – кубинских апельсинов. Шурик с порога сказал ей о смерти бабушки – она всплеснула руками:
– Ну надо же! Пришла беда – открывай ворота!
Увидев Шуриково горестное лицо, она наконец заплакала о своей тётке, несчастливой завистливой женщине с тяжёлым характером. Заплакал и Шурик. Незатейливая Матильда Павловна тут же сорвала железную бескозырку с тёплой бутылки и разлила в стопочки.
Слезы, водка, грубо нарезанная нечищенная селедка, от вида которой Елизавета Ивановна пришла бы в негодование, – всё шло одно к другому. Они выпили деловито по рюмке водки, и Шурик выполнил свой