будущая прима.
Артисты уже надевали малиновые с золотыми звездами трико, когда Валерий услышал из коридора ругань: какой-то въезд был перекрыт Ваниной машиной, фура не могла проехать. Ваня что-то отвечал, голос что-то требовал. Анатолий подошел к двери, послушал.
— Чего они к нему привязываются? Нормально он поставил…
Валерий, не вмешивающийся в чужие дела, даже не выглянул. Все стихло. Через несколько минут в их уборную постучали, всунулась Нина:
— Валер, тебя Тома зовет.
Тома, молодая гимнастка, давно подкатывалась. Бутонову это одновременно и льстило, и раздражало. Валерий заглянул к ней.
— Ну, как тебе мой грим, Валер? — подставила она свое круглое личико под бутоновский взгляд как под солнышко.
Грим был обыкновенный, как всегда: основа желтовато-розовая, а на ней два нежно-малиновых крылышка искусственного румянца да густо обведенные синим, подтянутые к вискам глаза.
— Нормально, Тома. Модель «очковая змея»…
— Да ну тебя, Валер, — кокетливо передернула залитой лаком, как у пупса, головой Тома, — всегда только гадости говоришь…
Валерий развернулся, вышел в коридор. Из двери Ваниной уборной вышел седой человек в комбинезоне и клетчатой шотландской рубашке. Именно на рубашку и обратил внимание Бутонов, потому и вспомнил потом об этой встрече в коридоре. Через десять минут был выход.
Все шло точно, разыграно по секундам: вырубка света, прыжок, свет, толчок, трапеция, дробь, пауза, музыка, вырубка… Партитура была вытверждена даже до вдоха-выдоха, и все шло отлично.
Джованни в этом номере берегся, стоял враспор, под куполом, на верхотуре, как бог, держал на себе свет, пока молодежь порхала. Работали четко, грамотно, но ничего выдающегося не было. «Коронка», тройное сальто с пируэтом, была за Джованни. Не все члены художественного совета видели этот номер, он очень редко исполнялся.
В режиссуре старый Муцетони очень понимал, все обставил эффектно: свет гибкий, плавает, музыка поддерживает, потом разом — полный обрыв, весь свет на Джованни, под купол, арена в темноте, вырубка музыки на самом максимуме звучания.
Джованни весь блестит, голова в золоте, на ногах — поножи, хороший художник ему придумал такую обувку, чтобы скрыть кривоногость. Тихая дробь. Джованни вскидывает золотую голову — демон, чистый демон… мгновенное движение к поясу — проверка карабина…
Бутонов ничего не заметил, а у Антона Ивановича чуть сердце не остановилось — слишком долго проверяет, неполадок какой-то… Но пока все во времени, без опоздания. Дробь смолкла. Раз, два, три… лишняя секунда… трапеция уходит назад… толчок… прыжок… Джованни еще в полете, и никто ничего не понял, но Антон Иванович уже видит, что группировка не завершена, что недокрутит он последнего поворота… точно!
Толя вовремя посылает ему трапецию, но Ваня мажет сантиметров на двадцать, не успевает, тянется в полете за трапецией, пытается догнать — чего никогда не бывает — и вылетает из отработанной геометрии, летит вниз, к самому краю сетки, куда приземляться опасно, где натяжение всего сильнее: тряхнет, сбросит… Об край, точно…
Сетка спружинила, подбросила Ваню — не наружу, внутрь. Умеет все-таки падать… Провал, конечно, провал… но не разбился парень.
Но — разбился. Опустили сетку. Первым подскочил Антон Иванович, схватился за карабин — собачка была ослаблена. Он тихо выругался. Ваня был жив, но без сознания. Травма тяжелая — череп, позвоночник? Положили на доску. «Скорая» пришла через семь минут. Повезли в лучшее место, в Институт Бурденко. Антон Иванович поехал с сыном.
Бутонов увидел своего мастера только через две недели. Известно было, что Ваня жив, но неподвижен. Врачи колдовали над ним, но не обещали, что поднимут на ноги.
Антон Иванович исхудал так, что стал похож на итальянскую борзую. Черная мысль не покидала его: он не мог объяснить себе, как случилось, что Ваня заметил ослабший карабин только перед самым прыжком. Про себя он знал, что его такой случай не сбил бы, смог бы нервы удержать. Да и было у него когда-то такое же, сходное: снял он с себя пояс, отстегнулся и пошел… А Ваня психанул, потерялся и «рассыпался»… Странность была еще и в том, что перед самым выходом вызвали его машину переставлять, хотя стояла она порядочно, Антон Иванович потом сам проверял — проходила фура…
Когда Антон Иванович свое неясное подозрение высказал Бутонову, тот выдавил из себя:
— А к Ване не только рабочий с хоздвора приходил…
Антон Иванович схватил его за рукав:
— Говори…
— Когда он ушел машину переставлять, к нему в уборную Дутов заходил. То есть, я из коридора видел, он выходил, в рубашке клетчатой…
К этому времени Валерий уже знал, что Дутов и был инспектором манежа.
— Е-мое… хорош же я, старый дурак! — схватился за свое обвислое лицо Антон Иванович. — Вот оно какое дело… Самое оно…
Бутонов навестил Ваню в госпитале. Тот был в гипсе, как в саркофаге, — от подбородка до крестца. Волосы поредели, две глубокие залысины поднялись вверх ото лба. Моргнул: «Привет». Почти не разговаривал. Валерий, проклиная себя, что пошел, просидел минут десять на белой гостевой табуретке, пытался что-то рассказывать. «Бэ-мэ», — замолчал. Он не знал до этого, как хрупок человек, и ужасался.
Стояла глухая мокрая осень. Расторгуевская груша облетела, стояла черная, как будто обгорелая, и не мог Бутонов полежать под ней, послушать, не явится ли ему новое откровение.
До окончания училища оставалось полгода. Прага, на которую огромные надежды возлагал Бутонов, пролетела. Пролетало и училище. Тусклые Ванины глаза не выходили из головы Бутонова. Вот только что был Ваня — Джованни Муцетони, знаменитый артист, каким хотел быть Бутонов, — независимый, богатый, выездной, и машина под ним ходила самая лучшая из всех, что Бутонов видел, — давно уже не красный горбатый «Фольксваген», а новенький белый «Фиат». И так все рухнуло в один миг. Не было, оказывается, никакой независимости — одна видимость. И неподвижное инвалидство до самой смерти…
Зимнюю сессию, последнюю, Бутонов сдавать не пошел. Были в училище, помимо специальных, обыкновенные школьные предметы, и диплом без сдачи этих презренных наук не давали. Бутонов вообще больше не пошел в училище. Полгода пролежал на диване, ожидая повестки в армию. В феврале ему исполнилось восемнадцать, и в начале весны его забрили. Предложили сначала идти в ЦСКА, сработал его первый разряд по гимнастике, но он, к большому изумлению военкома, отказался. Все Бутонову было безразлично, но в спорт возвращаться он не хотел. Пошел в солдаты, как все…
Но, как у всех, у него все равно не получилось: от своего таланта деться было некуда, он его выталкивал на какую-то особую дорожку, да и случай всегда особенный подворачивался. Стрелял Бутонов лучше всех — из автомата, карабина, из пистолета, когда тот попал ему в руки. Даже сибирские ребята, охотники с малолетства, уступали ему в меткости глаза и руки.
На учебном смотре Бутонов был отмечен полковником, большим любителем стрелкового спорта. И года не прошло, как он был уже в команде все того же ЦСКА, но теперь по спортивной стрельбе. Опять пошли тренировки, сборы, опять разряды. Служба прошла самым приятным образом — во всяком случае, во второй половине срока.
Вернулся он в Расторгуево, прибавив семь килограммов весу и три сантиметра росту, и дембель его был аккуратен, без затяжек, почти день в день. И что самое существенное — он опять точно знал, что ему надо делать. Наскоро и без труда он получил в экстернате диплом об окончании школы и в то же лето был зачислен в Институт физкультуры. Всех перехитрил — на лечфак.
Со школьных лет запомнившаяся Бутонову картинка — экарше, человек со снятой кожей и обнаженными мышцами — стояла теперь в центре его внимания. Он изучал анатомию, чуму всех первокурсников, с увлечением и глубоким почтением. Не обладавший достаточно острой памятью, прочитанные книги забывавший бесследно и навсегда, в этом скучнейшем для всех занятии он все