пузырьками, раздражал, возбуждал.
«Ушел», — с огорчением подумала Нора.
А Ника занималась любимым делом обольщения, тонким, как кружево, невидимым, но осязаемым, как запах пирога от горячей плиты, мгновенно заполняющий любое пространство. Это была потребность ее души, пища, близкая к духовной, и не было у Ники выше минуты, чем та, когда она разворачивала к себе мужчину, пробивалась через обыкновенную, свойственную мужчинам озабоченность собственной, в глубине протекающей жизнью, пробуждала к себе интерес, расставляла маленькие приманки, силки, протягивала яркие ниточки к себе, к себе, и вот он, все еще продолжающий разговаривать с кем-то в другом конце комнаты, начинает прислушиваться к ее голосу, ловит интонации ее радостной доброжелательности и того неопределенного, ради чего самец бабочки преодолевает десятки километров навстречу ленивой самочке, — и вот, помимо собственного желания, намеченный Никой мужчина уже тянется в тот угол, где сидит она, с гитарой или без гитары, крупная веселая рыжеватая Ника с призывом в глазах…
Это, может быть, и было моментом высшего торжества, не сравнимым ни с какими другими физиологическими радостями, когда дичь начинала петлять по комнатам с пустым стаканом в руках и с растерянным видом, приближаясь к смутному источнику, и Ника сияла, предвкушая победу.
Бутонов, сидя неподвижно на середине лавки напротив Ники, был уже у нее в руках. При всем своем броском великолепии он был простенькой дичью: отказывал женщинам редко. Но в руки не давался, предпочитая разовые выступления долгосрочным отношениям.
Сейчас ему хотелось спать, и он прикидывал, не отложить ли эту рыжуху на завтра. Ника, со своей стороны, совершенно не собиралась откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня.
Она легко встала, положила гитару в кресло Медеи, которая уже ушла к себе.
— А дальше — тишина, — улыбнулась Бутонову улыбкой, обещающей продолжение вечера.
Цитаты Бутонов не уловил. «Завелась старуха», — снисходительно подумал Георгий.
— Сейчас послушаем детей, — обратилась она как будто к Норе.
Бутонов смекнул, что это ему велено подождать. Женщины вошли в темный дом, заглянули в детскую. Смотреть было не на что: все спали после утомительного похода, только Лиза, по обыкновению, дышала со сладкими вздохами. Маленькая Таня спала поперек широченной тахты, с краю стройненько вытянулась Катя, не переставая и во сне следить за осанкой. Посреди комнаты стоял большой коммунальный горшок.
— Хочешь, ложись здесь, — указала Ника на тахту, — а хочешь — в маленькой, там постелено.
Нора легла рядом с дочкой. Шел уже четвертый час, и спать оставалось недолго.
Ника вернулась на кухню и легким мимоходным движением положила руки на шею Бутонову:
— Ты обгорел…
— Есть немножко, — отозвался Бутонов, и Нике вдруг показалось, что никакой победы не произошло.
— Ладно, пошли, что ли, — не обернувшись, голосом без всякого выражения предложил Бутонов.
Было в этом что-то неправильное, нарушались Никины правила игры, но она не стала кокетничать и добиваться нужной интонации, прижалась слегка грудью к его твердой спине, обтянутой розовым трикотажем.
Все последующее, происходившее на Адочкинои территории, не заслуживает подробного описания. Оба участника остались вполне довольны. Бутонов после ухода Ники облегчился в дощатой уборной в конце участка, чего ему не удавалось сделать в течение длинного и многолюдного дня, и уснул здоровым сном.
Ника вернулась домой уже по свету, спать ей совершенно не хотелось, напротив, она была полна бодрости, и тело ее, как будто благодарное за доставленное удовольствие, готово было к труду и веселью.
Напевая что-то вчерашнее, она тщательно помыла посуду и, мешая длинной ложкой в большой кастрюле, варила утренний геркулес, когда вошла Медея за своей чашкой кофе.
— Мы тебе вчера не очень мешали? — поцеловала Ника сухую Медеину щеку.
— Нет, детка, как обычно. — И Медея коснулась Никиной головы.
Она любила Никину голову: волосы ее были такими же пружинистыми и чуть трескучими, как у Самуила.
— Мне показалось, ты вчера очень устала, — полуспросила Ника.
— Знаешь, Ника, я раньше за собой такого не замечала. Весь последний год я как будто все время усталая. Может, старость? — простодушно ответила Медея.
Ника убавила огонь в примусе.
— А тебе больничка твоя не надоела? Может, бросишь?
— Не знаю, не знаю… Привыкла работать… Холопский недуг, как говорила Армик Тиграновна… — И Медея встала, закончив разговор.
Вошла Маша, в куртке поверх ночной рубашки, с воспаленно-розовым лицом в мелкой точечной сыпи.
— Машка! Что с тобой? — ахнула Ника.
Маша жадно пила из кружки и, допив, странно сказала:
— А ведро-то полное… Аллергия у меня.
— Не краснуха ли? — встревожилась Медея.
— Откуда ей? Сегодня к вечеру пройдет, — улыбнулась Маша. — Ночь была ужасная. Жар, озноб. А теперь уже все.
В кармане лежала мятая бумажка, на которой было написано ночное стихотворение. Маше оно пока что очень нравилось, и она повторяла его про себя: «В корзине выплыло дитя, без имени, в песке прибрежном лежит, и, белые одежды надевши, фараона дочь спешит судьбе его помочь. Попалась рыба на уду, по берегу хвостом забила, я все забыла, все забыла, я имя вспомнить не могу, и я на этом берегу песок сквозь пальцы просыпаю, под жарким солнцем засыпаю и, просыпаясь, снова жду. Чего я жду, сама не знаю…»
Но на самом деле она уже все знала. После вчерашнего смутного дня и ужасной ночи наступила ясность: она влюбилась.
И еще была слабость, обыкновенная слабость после подъема температуры.
9
Александра, менявшая всю жизнь не только надоедающих ей быстро мужчин, но и профессии, познакомилась со своим третьим мужем в Малом театре, где работала с середины пятидесятых годов одевалыцицей у старой знаменитости, а он, сидя на приличной казенной зарплате, реставрировал купленные за гроши музейные драгоценности театральной элиты, заслуженных и народных, понимавших толк в хорошей мебели.
Александра, всегда легкая на любовь, была равнодушна к богатству, но обожала блеск. Брак ее с Алексеем Кирилловичем блестящим не был. Это были самые скучные три года в ее жизни, и закончились они скандально: застал-таки ее в неурочный час Алексей Кириллович с глухонемым красавцем истопником, обслуживающим тимирязевские дачи.
Алексей Кириллович глубоко изумился и навсегда вышел вон, оставив жену в объятиях исполинского Герасима. Сандрочка плакала до самого вечера.
Алексея Кирилловича видела она с тех пор только один раз, на суде, когда разводились, но до самого сорок первого года она получала от него по почте деньги. Сына Алексей Кириллович видеть не пожелал.
Истопник, разумеется, был незначительным эпизодом. Были у нее разные блестящие связи: бравый летчик-испытатель и знаменитый академик-еврей, остроумный и неразборчивый бабник, и молодой актер, данник ранней славы и еще более раннего алкоголизма.
Замуж второй раз она вышла за военного, ладного и голосистого охотника до украинских песен,