Возле рыбного рынка, с визгом попавшей под колеса собаки, столкнулись две открытых машины. Горланившие пассажиры взлетели навстречу друг другу и сплющиваясь упали, смешав свою кровь с бензином. Кто-то бросил спичку. Возник хоровод, как вокруг костра Ивановой Ночи. Никто не слушал городских властей, приказывавших по радио прекратить автомобильное и автобусное движение. Машины с упоением давили народ и разбивались в экстазе о стены и тумбы.
Вместо погасшего электричества появились факелы, свечи, пучки горящих газет.
Со стороны Корсо Гарибальди поднялось зарево, охватившее полнеба.
Уголком мозга я понимал, что город терпит страшное бедствие, но веселье давило все шёпоты рассудка, особенно, когда я зашел в сеть маленьких улочек между Виа Бертини и Виа Корридони. Там плясали на крышах. Женщины с визгом перепрыгивали через улицу. Падали. Разбивались. Мимо меня, как во сне, пробежал страус. Где-то кричали про слона. Пронеслись вихрем лошади с белыми султанами на головах.
— Цирк! Цирк!
Медведя, шествовавшего на задних лапах, встретили овациями, но шарахнулись от окровавленного льва.
От Пьяцца Мантенья — процессия битниц с растрепанными волосами. У тощей, высокой, что шла впереди, глаза, как граненый хрусталь, играли отсветами пожара. За нею, с грохотом волокли на веревке бронзового Виргилия.
Мне захотелось ближе рассмотреть ее, но у битниц оказались ножи в руках и меня не подпустили.
По каким улицам бродил и танцевал, какие вина пил, которыми меня угощали, — не знаю. Очутился в вестибюле своего отеля, где меня встретила хозяйка, грозно подбоченясь.
— Посмейте только отрицать, что сеньор Джулио Романини — великий человек! Я его видела, когда еще была в девицах. Его уже тогда отличал сам Дуче.
Я сделал низкий поклон и мы закружились в старинном вальсе. Потом я принял ключ, преклонив колено и поцеловав ей руку. Поднимаясь к себе, видел с верхней площадки, как хозяйка пустилась в бешеный канкан.
Колдовские пары озера неслись в распахнутое окно моей комнаты. Я вдохнул их всей грудью и понял, что можно возрадоваться безумию. Здесь, в тесной комнате бедного отеля, свершилось дело моей жизни — я проклял ложь элевзинских таинств, желтых фавнов и нимф и познал истинного бога — сеньора Джулио Романини. Павши на колени, молил о благодати явления. И что-то белое зародилось в дали. Ко мне приближалась дочь Тирезия, волшебница Манто, уставившая в пустоту граненые глаза, прозревшие мою судьбу.
— У меня нет судьбы, моя жизнь — из обломков. Не вопрошай, как не вопрошали мантуанцы, поставившие город на твоих костях!
Она открыла рот и медным, как паровозный гудок, голосом приказала мантуанцам не выходить из домов. Уже прибыли спасательные отряды из Милана в противогазовых масках, а сеньор Джулио Романини нашел нейтрализующее средство против болотных паров.
Разбитый обессиленный проснулся я на полу своей комнаты. Рупор с того берега выкрикивал какие-то распоряжения. Светило солнце. Полицейских на озере не было. Две большие птицы, похожие на журавлей, взлетели над водой и растаяли в аллюминиевом воздухе. Сосед американец, войдя, расспрашивал о происшествиях ночи. Он сказал, что в полночь хозяйка голая ходила по отелю.
Но когда я через два часа спустился в вестибюль, она величественно восседала за своей конторкой и поспешила твердым тоном поведать, что вчера вечером в Мантуе ничего не произошло и если мне будут говорить какой-нибудь вздор — не верить.
На улицах спокойно. Кое-где вставляли разбитые стекла, закладывали и замазывали выбоины в стенах, подбирали осколки автомобилей. О сотнях человеческих жертв, о вчерашнем безумии никто не упоминал; на вопросы отвечали либо незнанием, либо молчали. Одного иностранного корреспондента отправили в психиатрическую клинику. Он целую ночь, с полотенцем на бедрах, бегал по улицам и приставал к женщинам, изображая сатира. Но говорили, что все дело в телеграмме, которую он хотел послать в редакцию своей газеты по поводу мантуанских событий. Я отправился на Пьяцца Вирджилиана и издали увидел, что монумент весь в лесах. Десятка два рабочих водворяли Виргилия на его место. Нехотя отвечая на мои вопросы, они сказали, что ночью какие-то злоумышленники стащили статую с постамента.
Я взял билет на поезд и через час был в Вероне.
СЕНЬОР ТОРО
Тень большим полумесяцем легла на половину гигантского кратера. Другая часть, залитая солнцем расцвела, как покатость холма, когда ее заполнили красные, желтые платья, белые кофточки, зеленые рубашки.
Пока жерло цирка наполнялось народом, арена находилась во власти рекламы. По ней разгуливала большая бутылка Cofiac Saavedra Fajardo. Разостланные по песку полотнища восхваляли лучшие рестораны и модные ателье Мадрида. Но вот их снимают и уносят, бутылка куда-то пропадает, большие часы показывают шесть.
Тогда появляются два нарядных всадника в плащах и в шляпах с перьями, а за ними все участники корриды, вплоть до тройки коней назначенных увозить с арены убитых быков. Это оперное вступление совершается под музыку, но оркестр поместившийся где-то на верхнем ярусе дребезжит чуть слышно. Зато фанфары возвещающие появление быка взвинчивают весь цирк.
Во время борьбы не бывает безразличных зрителей, каждый принимает чью-нибудь сторону. Я принял сторону быка. Покорила его обреченность. Каких бы подвигов ни натворил он в оставшуюся четверть часа жизни, ему не уйти с арены.
Перед ним сразу четыре красных плаща. Но когда он их одного за другим загоняет за щиты расставленные вдоль барьера, выступает молодой человек и начинает игру. Плащ изящно взвивается в воздухе в тот момент, когда рога чудовища проносятся в двух дюймах от его бедра. Так несколько раз. Каждый удачный поворот награждается аплодисментами. Можно было заметить ревность и перебранки между бандерильерами, когда кто-нибудь опьяненный успехом, слишком долго задерживал быка. Цирк ахнул когда один такой нарядный господин поднят был на рога, и брошен на землю. Это аханье толпы — не страх и не сожаление, в нем затаенное желание всякого идущего на корриду, чтобы убит был не бык, а тореро.
Но бык обнаружил полное отсутствие школы. В детстве приходилось видеть, как простой русский бычок, повалив пастуха, спокойно нащупал у него ребро, за которое и подцепил своим раскосым рогом. Горячий ибериец с парой великолепных, как ухват, рогов, не только не сумел забодать поверженного противника, но не догадался садануть его хорошенько копытом. Он тыкался мордой и, видимо, ничего серьезного не причинил, потому что молодой человек, улучив минуту, вскочил на ноги и продолжал игру, сорвав шорох аплодисментов.
Когда бык разошелся, по звуку фанфары въехали пикадоры. Их было два. Один значился, как picadore de reserva. Не будь на них великолепных курток расшитых позументом, их можно было принять за Дон Кихотов, до того шляпы походили на медные тазы, а лошади — вылитые Россинанты. Тощие, с завязанными глазами, они походили на христиан из «Quo vadis», которых выводили на арену зашитыми в мешках. Хотя