Инке, не владеющие колесом, неумело пользуются и сетью пешеходных дорог, бредут качаясь, словно на палубе корабля, застигнутого ночной бурей. Редко встретишь на набережных трезвого путника, но если уж случится увидеть такое, скорей всего это задумчивый старичок, совершенно не похожий на Настройщика Амулетов, выгуливает облезлую, старенькую лису.
Осенью торговля ползла медленно, как теряющая кожу змея. Не исправляли дело и новые работы Зюба – клыки, в царапины которых вкраплены золото – пот Солнца и серебро – слезы Луны.
Осенью зябко спешащие прохожие озадачены поисками теплой одежды: курток из шкур и брюк из замши. Они пробегают, не замечая лавочку амулетов и бус, и спешат по переходу дальше – утеплять отвыкшие от холода, дрожащие тела. Осенью батарея еще кое-как согревает крепость-вилькабамбу. Инка хохлится и грустит, словно кто-то наступил на ее тень и упрямо продолжает стоять. И Солнце все реже проведывает Инку, все реже дарит снопы лучей. Одеяло туч набили ватой, оно становится все толще с каждым днем, потом не выдерживает, трещит, рвется, и медленно кружит над городом первый снежок. А потом снегопад накрывает улицы и крыши белым.
В крепости холодно, нижняя челюсть Инки выстукивает костяную песнь, на оконце изнутри и снаружи одинаковые сосульки, и Виракоча замерзает от бездействия. Все меньше зевак забредает в лавку, в подчинении Инки остался всего один хмурый и задумчивый продавец-панк, остальных пришлось уволить.
Под Новый год в лавке так холодно, словно стужа далеких галактик ворвалась и бесцеремонно хозяйничает, замораживая все и вся. Инка и хмурый продавец мечутся в четырех стенах, как звери по пещере, а зеваки уносят ноги как испуганные резким шорохом грызуны. Уже поздно, но Инка домой не спешит, в ее квартире теперь склад ожерелий, бус и поясков, подходящих больше для лета или для теплых стран, куда никогда не заглядывает зима. Дома Инка опускается устало на баул с украшениями, роняет голову на кулак и выпускает голос-шаман Моррисона из радиолы полетать над районом, полечить вздохами окрестных птиц и старух. Когда же волна прошлого уже грозит замочить мыски, Инка поспешно разглаживает складки на юбке, обшитой сверчками, и несется по делам, болтливый ветер и тот не надеется ее догнать.
Из отпущенных на волю сотрудников «Атлантиса» только Инка раз в неделю навещает Писсаридзе, который похудел и ослаб хуже любого бездомного пса. Она носит передачи инкогнито, подкармливает грузинского путешественника кукурузными лепешками, пивом собственного изготовления, фруктами, дарит ему живые деревца в кадках, толстые серые носки из грубой козьей шерсти, собачьи и крысиные зубы на ниточках, чтобы спасали от тюремных духов, ремни с тяжелыми пряжками, чтобы оберегали от сокамерников. На просьбы представиться Инка шипит, обида еще разъедает ей сердце, напоминает белым шрамом на пальце. Однако невиновность Писсаридзе и «Атлантиса» тревожит Инку, будит Виракочу ее души, толкает во вьюгу и в мороз плестись к тюрьме, прижимая к груди передачу, чтобы суп в бидончике не остыл. На все ее попытки защитить горе-авантюриста правосудие отвечает непониманием, словно Инка говорит на чужом языке кечуа, слова сливаются в неясную, бессмысленную песнь, и пиратам ее не понять.
Прядет ледяные нитки северная зима-злюка, но даже в мороз Инка сворачивает к набережной по дороге домой. Вечером в свете фонарей снег светится осколками горного хрусталя. Чтобы не тосковать одной, скитаясь без сна вдоль затянутой льдом реки, Инка берет с собой узелок с косточками кролика. Она ведет с ними тихие неспешные беседы о том, как хорошо обнять цветущий каштан, как спокойно сидеть в зарослях на берегу пруда, наблюдая водомерок и стрекоз. Хорошо также гулять по лесу и чувствовать на себе зорко следящие из чащи глаза зверей. Лето слишком спешит в этих местах, скупо одаривает плодами, пригодными для еды, неохотно греет воду в реках, быстро сворачивает ковры на лугах. И хочется уехать далеко, на юг и затеряться в белом, пыльном городе, где дома дымятся на жаре. Хочется бродить по берегу моря и собирать ракушки, сердолики и черепки древних ваз.
Однажды вечером, когда Инка тенью плелась с работы домой, недалеко от нее мягко притормозила маленькая машинка-жук Стекло опустилось, мягкий голос вторгся в Инкину тишину. От неожиданности по спине юркнула холодная ящерка. А как не испугаться, в крепкий кофе позднего вечера лишь Мама Килья и ленные фонари вливали жидкое, разбавленное молоко. Но Инка не знает страха, решительно ныряет она в машину, и промерзшая юбка шуршит как неведомый доселе музыкальный инструмент. Мужчина за рулем не дает ей ехать молча, он старательно исполняет ритуал знакомства, сверкает глазами, искрит камушком в перстне, тихо и нежно что-то рассказывает. Инка сидит, как впавший в транс зверек, теребит косточки в узелке, рассеянно пропускает вопросы мимо промерзших ушей, бурчит обветренными губами крупицы слов, которых требует приличие, если ты просишь человека прокатиться по всем набережным города. На вопросы водителя Инка отвечает невпопад и с видом коршуна-охотника отслеживает происходящее у реки. Полоса набережных пуста, рядом с Киевским вокзалом продвигается шумный рой молодежи. Две высокие девицы- цапли вышагивают, пошатываясь, но все же удерживаются на длиннющих каблуках. После того как Инка заявила, что работает в лавчонке амулетов и «по национальности я – Солнце», в салоне настала долгожданная тишина, обогретая мощной печкой. Они ехали быстро и долго, петляя вдоль реки. На душе Инки простиралась равнина: ни один холм, ни одна возвышенность не нарушали крепкого, неукротимого спокойствия и хладнокровия, каким и ягуар бы позавидовал. Не удивляясь надломившейся беседе и тяжелому, тягучему, как горячий воск, молчанию, Инка следит, что делается на набережной.
А водитель молчит разочарованно, он обижен невниманием, он оскорблен безразличием, играет желваками, потеет и все сильнее разгорается от равнодушия пассажирки. Вот его рука-анаконда отрывается от руля и ползет к Инкиной коленке, надо что-то сказать, надо спугнуть непрошеную ласку. Инка подвинулась поближе к двери, чтобы не встречаться с глазами водителя, в которых кипит расплавленное золото, она упустила взгляд в окно и заметила огонек. Огонек мерцал недалеко от моста, там, где по ту сторону реки чернели скалистые стены заводов и рога труб бодали ночное небо. Взбив все мелкие и крупные предметы в сумке-мешке, она выудила мятую купюру и сунула водителю: «Все, приехали, будь здоров». Инка выпрыгивает в объятия холода, по снежным холмам, загребая снег в сапоги, приближается она к костру, начинает отделять от темноты фигуры, собравшиеся вокруг огня. Подобравшись ближе, она различила спокойные позы сидящих, всполохи огня делали их лица похожими на глиняные маски, пламя металось в их глазах, преисполненных внимания к какому-то рассказу, который сорвался и улетел, стоило Инке вынырнуть из темноты.
Костер приветствует Инку, трещит поленьями, осыпает ночное небо снопами искр. Какой-то улыбающийся человек одним прыжком оказался на ногах, плеснул в кружку из бутыли, протянул Инке и молча указал на свободное местечко. Инка уселась на пустой ящик, протянула руки к огню, хлебнула из кружки, обожгла язык и горло, сморщилась, и в груди у нее стало разливаться огненное озеро, и уши заныли, оттаивая. Молча приняли ее в компанию, не мелькнул ни у кого в глазах интерес, все задумчиво смотрели на огонь, словно привыкли, что прохожие подходят погреться и уходят, когда надоест. Тех, кто сидит напротив, Инке не видно: пламя высокое и говорливое, трещит подмокшими дровами, швыряет по сторонам рои мошек-искр, всполохами превращает лица в глиняные маски. Человек с улыбающимся, рябым лицом смотрит в огонь, куртка его расстегнута, а поверх свитера между хвостами старенького шарфа висит на кожаном ремешке маленький рог. Его тучный друг из тех, кто дает начало крупным, энергичным грызунам-капибарам, пыхтит, роется в карманах, никак не может найти сигареты. Рядом с ними поправляет палкой полено иной в очках, в ушах у него покачиваются огромные золотые серьги, а в руке – четки из сухофруктов. Около иного жадно лакает из кружки замотанное в тряпье и дрожащее от холода существо, бродяга, наверное. Не смущаясь, что ее сосед – бродяга, откинув голову, полулежит у огня девица, из диких, неприручаемых женщин, томно поправляет водопад волос и позвякивает тонкими серебряными браслетами. Инка, согреваясь, похлебывает горьковатый и крепкий напиток из кружки, все шире разливается огненное озеро у нее в груди, уши закладывает, и мысль ползет медленно, как черепаха. Все отступило и отпустило Инку, шумит, трещит огонь, тихонько позвякивают серебряные браслеты, где-то вдалеке, за спиной шуршат, проносятся одинокие машины, над рогами труб по ту сторону реки бродит по небу завернутая в шали Мама Килья, нашептывает что-то себе под нос, собирает яркие, спелые ягоды звезд. Тишина и молчание убаюкивают, обогретая, разрумяненная Инка уплывает от своих берегов и завороженно следит, как пламя выбрасывает к небу рваные лисьи лоскуты и капроновые космы сизого дыма. Вдруг кто-то поперхнулся, заставив Инку вздрогнуть. Жалкое, укутанное в тряпье существо откашлялось, зашевелилось, брызнуло остатки из кружки в огонь. Потревоженное пламя проснулось, вспыхнуло и зашумело, довольное, что его подкормили. Отбросив кружку, бродяга сладко потянулся, как тянутся, прогоняя лень и дремоту из тела