большого пальца об ноготь указательного, что в этом заведении заменяло безудержные, почти головокружительные аплодисменты.
Баббер, весьма озадаченный таким приемом, стоял, растерянно моргая, и размышлял – не собирается ли эта саранча съесть его? Но в это время Клоувер, пробившись сквозь толпу, порывисто прижалась к его ноге и сказала:
– Они в восхищении.
– Но… ты не смеешься надо мной?
– Ей-богу, – отозвалась Клоувер.
– Вот это да, будь я проклят, – удивился Баббер. Спустившись вниз, он хлопнул полицейского по плечу. – Послушай, сынок, есть ли какой-нибудь закон, запрещающий мне пригласить этих симпатичных ребят к себе в отель на вечеринку?
– Нет, отец. Где ты остановился? В «Бельвю»?
– Нет, в «Карлайле».
– Шутки шутишь, а, отец? – произнес полицейский, подтолкнув своего напарника.
– Вы не понимаете, – торопливо вмешалась Клоувер. – Баббер, дай мне твою булавку для галстука. – Баббер безропотно извлек булавку, украшенную алмазом величиной с глаз спаниеля. – У вас есть карманный фонарик? – спросила Клоувер у полицейского. Когда тот послушно отдал ей фонарик, Клоувер провела алмазом по стеклу, и послышался характерный скрежещущий звук, который издает лишь настоящий алмаз. – Он один из самых богатых людей Америки, – просто сказала она.
Полицейские посмотрели друг на друга, потом на Клоувер, на Баббера, затем опять друг на друга. – Пойдем, Дарри, пойдем отсюда. Я говорил тебе, что это грязный меньшевистский кабак.
Уходя, полицейские слышали, как Баббер радостно проревел сквозь полумрак:
– Приглашаю всех и каждого отведать барбекю по-техасски с шампанским у меня в «Карлайле». Пусть кто-нибудь позвонит и вызовет несколько лимузинов. Скажите им – пусть пришлют дюжину.
Эти слова были встречены таким громким криком, что кот Ксении, Исаак, за все шесть месяцев своего существования не слышавший ничего громче шепота или смущенного покашливания, естественно, предположил, что разверзлось небо. Он помчался к двери вслед за двумя разочаровавшимися полицейскими, и ни одного из них больше никогда не видели.
Именно по этой причине Ходдинг был разбужен около пяти часов утра Баббером – лично. Ему пришлось надеть купальный халат и подняться наверх, потому что, как заявил Баббер, все эти юнцы осаждают его справа и слева.
К тому времени, как Ходдинг пошатываясь доплелся по коридору из своего номера в номер Баббера, вечеринка была уже на исходе. Управляющий отелем никак не хотел взять в толк, что барбекю по-техасски в три часа утра – это именно то, без чего они не могли обойтись. Однако это затруднение было быстро улажено, когда Баббер пригрозил управляющему позвонить в свой синдикат в Даллас и купить отель – до семи утра по нью-йоркскому времени.
Ходдинг осторожно пробрался между телами уснувших рифмоплетов и получил бокал теплого шампанского вместе с куском холодного бычьего жаркого. В одном углу комнаты находился Баббер вместе с тремя или четырьмя гостями, наигрывавшими на расческах, обернутых туалетной бумагой, «Золотую розу Техаса». В другом углу Клоувер, позаимствовавшая у кого-то трико акробатки, сидя со скрещенными ногами на полу, вынимала из зеленых конвертов пластинки и крутила их для поэтов, которые уже несколько часов назад отошли ко сну. Ходдинг посмотрел вокруг, пытаясь найти уголок, чтобы прилечь, и увидел, что все места заняты. Тогда он осмотрелся в поисках мягкого тела и, найдя такое, положил голову кому-то на живот и закрыл глаза.
Баббер переключился на «Старый тяжелый крест» почти в то же время, когда Клоувер перешла к Барбаре Аллен. Холдинг спал.
Вечеринка, хоть и с меньшим размахом, продолжалась до середины следующего дня. Около семи утра девушка, называвшая себя Голондриной, встала и уселась рядом с Баббером, который к тому времени вновь вернулся от шампанского к относительному здравомыслию неразбавленного бурбона. Они проговорили несколько часов. Она заявила Бабберу, что он «неиспорчен», и завела речь о Валери и Рембо. Баббер сказала «Я сердечно благодарю вас, девушка», – и стал рассказывать ей об особенностях бурения. При этом ни один из них не скучал. Когда к полудню Клоувер проснулась, Баббер заявил ей, что ему безумно нравятся ее друзья и он подумывает об открытии колледжа – прямо в Гринвич Вилледж, чтобы там молодежь могла узнать о Барри Голдуотере и позднем Роберте Тафте.
В ответ Клоувер захихикала, взобралась к нему на колени и поцеловала в заросшую щетиной щеку. После этого она назвала его «плюшевым мишкой» и вновь отправилась спать.
За три дня пребывания в Питтсбурге, за исключением тех часов, которые Пол провел в лабораториях металлургического завода, он оставался с Сибил в гостинице. Остатки поданной в номер еды частью находились на столе, частью на кровати вперемежку с разбросанными газетами и пепельницами, которых здесь было в избытке; номер пропитался затхлым запахом сигарет и занятий любовью. Все было достаточно приятно, однако, плавая в ванне, Сибил смотрела на Пола с чувством неясного беспокойства.
– Я хочу знать, – осведомилась она, – почему ты… почему мы никуда не выходим с тех пор, как приехали сюда? Мне это и не нужно, ведь здесь некуда пойти. Но я чувствую, что завожусь.
Он выпустил из рук газету, которую читал, и она скользнула на пол, прямо к двери. Он улыбнулся.
– Мне кажется, что мы должны выяснить, каково положение на самом деле. Доведем его до крайности и посмотрим, сможем ли мы это выдержать. Если мы потерпим поражение, то лучше сейчас.
Сибил серьезно смотрела на него, обдумывая его слова.
– Ты действительно сумасшедший. Ты знаешь, как это называется? Что-то вроде вериг и власяницы. Разве у нас недостаточно хлопот, чтобы еще усугублять положение?
Он вытянул ногу и похлопал Сибил по животу.
– Подвинься, – попросил он ее и залез в ванну.
– Как случилось, – спросила она, – что ты внезапно стал святым? Меня не беспокоит, сумеем ли мы это или нет. Либо – да, либо – нет.
– Старая привычка, – ответил Пол, набрав в сложенные ковшиком ладони теплой воды и окатив ее колено. – Это происходит оттого, что ты обнаруживаешь в себе изъян. Послушай, ты мечешься, как угорелый, а мир сидит и ждет, словно большая баскетбольная корзина, когда ты угодишь в сетку. – Он пожал плечами. – Потом ты обнаруживаешь, что стал иным. И не то чтобы ты это чувствовал или видел. Но если все говорят, что это так, тогда, клянусь богом, ты действительно иной. Вот тут и начинаешь волноваться. Понимаешь? Сибил села и обняла его.
– Я люблю тебя, – сказала она. – Я ужасно люблю тебя. Ничто другое не имеет для меня значения. Послушай, я ленивая недотепа, и я не очень сильная. Так что… у меня есть изъян. – Она помолчала. – Я думаю, что если бы ты не делал из всего этого такого большого секрета, ты был бы в лучшем положении. Это как у Ходдинга – вечный комплекс вины. Черт возьми, я тоже знаю, что это такое.
– Я тоже об этом думал, – кивнул Пол. – Это верно, если все время ходишь с ложью внутри, действительно чувствуешь себя виноватым. С другой стороны, с другой стороны… это насилие, будь я проклят! Это подлость, она доводит меня до бешенства, и мне хочется бороться с этим.
– Что? С чем?
– Кто-то приходит и говорит: ты – это больше не ты. Ты – кто-то другой или что-то другое. Вот что ты есть – мы определим это для тебя. – Он шлепнул по воде рукой. – Да, конечно, они дадут тебе весьма свободное в некоторых отношениях определение. Тебе будет оставлено некоторое пространство – чтобы ты порезвился, но по сути дела ты попадаешь в какие-то рамки – от сих до сих. – Он вытянул руки, чтобы показать воображаемый интервал.
– Я хочу сказать, – добавил он сердито, – что это тоже опасно. Известно много евреев, которые играют навязанные им роли. Ты – жирный еврей, гребущий деньги. Вот ты – мой сын, доктор-еврей. А ты – чувствительный академичный еврей. Ты – еврей-адмирал, ведь нам разрешено иметь такого раз в двадцать три года. – Я хочу быть самим собой, черт побери, самим собой! Дайте мне использовать свой шанс. Дайте мне играть по своим правилам. Не кладите меня в ящик за номером двадцать три-икс или с надписью «модель шесть-сорок два, улучшенная». Вот что я подразумеваю под опасностью. Пострадать можно в любом случае – понимаешь ты это или нет.