голову.
— Что за вопрос, — говорит он, и голос его крепнет. — Не знаю, право, смогу ли выразить это словами. Но это напоминает мне — останови меня, если уже это слышал, — о дне, когда Иисус подменял святого Петра у ворот. В общем, стоит однажды Иисус на страже и видит, как к воротам приближается какой-то старик.
«Что ты сделал для того, чтобы попасть в Царство Небесное?» — спрашивает его Иисус.
И старик отвечает: «Увы, не слишком много. Я — простой плотник, проживший тихую жизнь. Единственное, что было замечательного в моей жизни, — это мой сын».
«Твой сын?» — с любопытством спрашивает Иисус.
«Да, это был прекрасный сын, — отвечает старик. — Его рожденье было совершенно необыкновенным, а позже он чудесным образом преобразился. А еще он стал известен на весь мир, и до сих пор многие люди любят его».
Христос смотрит на него и, крепко обняв, восклицает: «Отец, отец!»
И старик тоже стискивает его в объятиях и говорит: «Это ты, Пиноккио?»
Он хрипло смеется, а я улыбаюсь, качая головой.
— Я уже слышал эту историю.
— Надо было остановить меня, — говорит он, рассказ явно отнял у него много сил. — Сколько мне еще осталось сделать
— Не похоже, чтобы за последнее время ты узнал что-нибудь новенькое, — говорю я. — Но все равно этот — один из твоих лучших. Компиляция. «Собрание анекдотов Эдварда Блума». Они все очень смешные, папа, не волнуйся. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Какой вопрос?
Я не знаю, смеяться мне или плакать. Всю свою жизнь он прожил как черепаха, внутри непроницаемого панциря: нет абсолютно никакой возможности добраться до его чувствительного нутра. Я надеюсь, что в эти последние мгновения жизни он откроет мне уязвимое и нежное подбрюшье своей души, но этого не происходит, увы, и я глупец, что рассчитывал на это. Так повелось с самого начала: всякий раз, как мы подходим к важному, серьезному или щекотливому вопросу, он отделывается шуткой, анекдотом. Никогда не скажет прямо: «А
— Почему так происходит, как считаешь? — спрашиваю я вслух, словно он может слышать мои мысли.
И он, похоже, их слышит.
— Всегда было как-то не по себе с апломбом рассуждать о подобных вещах, — говорит он, беспокойно двигаясь под простынями. — Разве можно тут быть в чем-то уверенным? Доказательств никаких. Поэтому сегодня я думаю так, завтра иначе. А еще когда — ни так, ни эдак. Есть ли Бог? Иногда я действительно верю, что он есть, иногда — уже не очень уверен. В моем отнюдь не идеальном состоянии хорошая шутка кажется более подходящей. По крайней мере можно посмеяться.
— Что такое шутка? — возражаю я. — Минуту-другую смешно, и все. Потом остаешься ни с чем. Даже если ты каждый день меняешь свое мнение, я бы предпочел… мне бы хотелось, чтобы ты поделился со мной своими мыслями о некоторых из этих вещей. Даже твои сомнения все же лучше, чем постоянные шутки.
— Ты прав, — говорит он, тяжело откидываясь на подушки и глядя на потолок, словно не может поверить, что я выбрал такой момент, чтобы поставить ему подобную задачу. Это тяжкое бремя, и я вижу, как оно гнетет его, буквально выдавливая из него жизнь, и сам потрясен, что я это сделал, сказал такое.
— Все равно, — говорит он, — если я и поделился бы с тобой своими сомнениями — относительно Бога, и жизни, и смерти, то ты бы с этим и остался: с массой сомнений. А так, понимаешь, у тебя есть все эти прекрасные шутки.
— Они вовсе не такие уж прекрасные, — говорю я.
Жужжит кондиционер, и шторы расходятся внизу у пола. Солнце пробивается сквозь жалюзи, и в его лучах плавают пылинки. В комнате стоит легкий смрад, к которому, мне казалось, я уже привык, но нет, не привык. Меня всегда поташнивает от него, а теперь мне кажется, что запах становится сильней. Или это и впрямь так, или виной тому неудача моей попытки за последние секунды узнать о моем отце больше, чем смог узнать за всю предшествующую жизнь.
Его глаза закрыты, и я пугаюсь, сердце скачет у меня в груди, чувствую, надо, наверно, позвать мать, но только я собрался сделать шаг к двери, как он легко сжимает мою руку.
— Я был хорошим отцом, — говорит он.
Не столь уж неопровержимое утверждение повисает в воздухе, словно ждет, чтобы я подтвердил его. Я смотрю на него, смотрю на отца.
— Ты и теперь хороший отец, — говорю я. Спасибо. — Его веки едва заметно дрожат, будто он услышал то, что должен был услышать. А назначение его последних слов вот каково: это ключ к жизни после смерти. Не последние слова, а пароль, и как только они произнесены — врата отворяются пред тобой.
— И все-таки. Как насчет сегодня, папа?
— Что «насчет сегодня?» — полусонно спрашивает он.
— Бог, небо и прочее. Как думаешь: есть они или нет? Я понимаю, может быть, завтра ты будешь думать иначе. Но сегодня, сейчас, что ты думаешь? Я очень хочу знать, папа. Папа? — окликаю я его, потому что он как будто уплывает от меня в самый глубокий из снов. — Папа?
И он открывает глаза, обращая на меня их бледную детскую синеву, внезапно наливающуюся упорством, и говорит, говорит мне, его сыну, сидящему у его смертного ложа и ожидающему его последнего вздоха, он говорит:
— Это ты, Пиноккио?
Его первая великая любовь
Огромной радостью и несчастьем для моего отца было влюбиться в самую красивую женщину Оберна, а может, и всего штата Алабама, мисс Сандру Кей Темплтон.
Почему несчастьем? Потому что он был не один такой в Оберне, а может, и во всем штате Алабама, кто влюбился в нее. Он получил номер и занял место в конце очереди.
Ее красота уже была воспета в куплетах, которые сочинил один ее талантливый поклонник:
Ну и дальше в том же роде.
Чтобы завоевать ее сердце, устраивались дуэли, автомобильные гонки, молодые люди уходили в запой, устраивали кулачные бои, ее именем назвали по крайней мере одну собаку, а могли бы и больше.
Сандре вовсе не хотелось быть такой красивой. Она не жаждала, чтобы ее любило столько мужчин, — вполне достаточно было бы одного. Но что она могла поделать со своей красотой, которой восхищались все вокруг, и едва она отвечала отказом какому-то из поклонников, как на его месте тут же возникал другой, с цветами, песенками в честь ее красоты и готовностью сражаться за нее. Так что она была просто сама по себе, а ее поклонники — сами по себе и образовали очередь, настоящий клуб,