измученные тело и душу моего отца.
Он, я думаю, уже частично мертв, если такие вещи возможны; он настолько изменился, что невозможно было бы поверить, не видь я этого собственными глазами. Во-первых, на руках и ногах появились небольшие язвочки. Их лечили, но без особого успеха. В конце концов они как будто зажили сами по себе — однако же не так, как мы ожидали и надеялись. Его мягкая белая кожа, из которой росли длинные черные волосы, как шелковистые нити кукурузной метелки, его кожа стала жесткой и блестящей и, больше того, слегка отслаивалась, как вторая кожа. Смотреть на него было не так больно, пока ты не выходил из комнаты и не видел его фотографию на каминной полке. Снимок был сделан на пляже в Калифорнии шесть или семь лет назад, и, глядя на карточку, ты видел — человека. Теперь он не тот человек, что раньше. Он — что-то совершенно иное.
— Правда, неплохо, — говорит он, оглядывая себя. — Не сказал бы, что
— Я просто хотел узнать, что так взволновало доктора Беннета, — объясняю я. — Он выглядел по- настоящему обеспокоенным, когда вышел от тебя.
Отец кивнул.
— Если честно, — говорит он доверительно, — думаю, это мои шуточки его довели.
— Твои шуточки?
— Да, анекдоты о врачах. Думаю, я переборщил. — И мой отец начал бесконечную серию анекдотов с длиннющей бородой:
— У меня их миллион, — хвастается отец.
— Ничуть не сомневаюсь.
— Каждый раз, как доктор Беннет заходит ко мне, я рассказываю ему парочку. Но… наверно, перестарался. Во всяком случае, думаю, ему не хватает чувства юмора. Как большинству врачей.
— Или, может, ему просто хочется, чтобы ты был с ним честным, — говорю я.
— Честным?
— Ну да, откровенным. Просто веди себя как нормальный человек и расскажи, что тебя беспокоит, где болит.
— А-а! — протягивает отец. — Понимаю. Как в том анекдоте: «Доктор, доктор! Я умираю, пожалуйста, вылечите меня». Так, да?
— Так. Примерно так, но…
— Но мы с тобой знаем, что моя болезнь неизлечима, — говорит он, его улыбка гаснет, тело глубже уходит в постель, и к нему возвращается прежняя слабость. — Это напоминает мне Великий Мор тридцать третьего года. Никто не знал ни что это такое, ни откуда пришло. Сегодня все прекрасно, а назавтра пошло косить — причем даже самых крепких людей в Эшленде. Умирали прямо за завтраком. Труп окоченевал так быстро, что человек застывал прямо сидя за столом на кухне, не донеся ложку ко рту. А следом еще дюжина за час. Меня почему-то не брало. Я смотрел, как соседи падают наземь, будто душа неожиданно и навсегда покидала их тело, будто…
— Папа! — повторил я несколько раз и, когда он наконец замолчал, взял его тонкую хрупкую руку. — Хватит, больше никаких историй. Хорошо? Никаких дурацких анекдотов.
— Они дурацкие?
— Дурацкие не в плохом, а в самом положительном смысле.
— Спасибо.
— Давай хотя бы немного поговорим как мужчина с мужчиной, — попросил я, — как отец с сыном. Хватит небылиц.
— Небылиц? Ты думаешь, я все сочиняю? Не хочешь верить в истории, которые мне, бывало, рассказывал мой отец? Думаешь, я рассказываю
— Но даже сейчас ты сочиняешь, папа. Я не верю ни единому твоему слову.
— Необязательно
— Забыл. Что такое метафора?
— Всесожжение Господу в основном. — Его лицо слегка искажается от боли.
— Вот видишь? — говорю я. — Даже когда ты серьезен, и то не можешь удержаться от шутки. Бесполезно с тобой говорить. Ты держишь меня на расстоянии. Как будто боишься меня или чего-то такого.
— Боюсь тебя? — говорит он, вращая глазами. — Я умираю и, по-твоему, боюсь тебя?
— Боишься сблизиться.
Он задумывается, мой старик, отводит глаза и смотрит куда-то вдаль, в свое прошлое.
— В какой-то степени тут, должно быть, виноват мой отец, — говорит он. — Мой отец был пьяница. Я не рассказывал тебе об этом, нет? Запойный, пил страшно. Иногда бывал слишком пьян, чтобы самому сходить за новой порцией. Какое-то время заставлял бегать меня, но потом я перестал, отказался. В конце концов он натаскал на это дело своего пса, Джина. Тот с пустой корзинкой в зубах бежал в кабак на углу, там корзинку загружали пивом, и пес тащил ее отцу. Чтобы расплатиться, отец засовывал псу под ошейник долларовую бумажку. Как-то раз доллара не нашлось, и он засунул под ошейник пятерку. Пес домой не вернулся. Хоть и пьяный, отец добрался до кабака и увидел, что его псина сидит у стойки и пьет двойной мартини. Отца это забрало. «Раньше ты никогда так не поступал», — говорит он Джину, а тот отвечает: «Так раньше ты всегда давал мне денег в обрез».
Отец смотрит на меня — и ни капли раскаяния.
— Просто не можешь без этого, да? — не выдерживаю я и скриплю зубами.
— Конечно могу, — отвечает он.
— Хорошо, — говорю я. — Попытайся. Расскажи что-нибудь. Расскажи о том месте, откуда ты родом.
— Из Эшленда, — говорит он, облизывая губы.
— Так, из Эшленда. Какой он?
— Маленький, — отец переносится мыслями в родной городок, — очень маленький.
— Ну какой маленький?
— Он был такой маленький, что, когда ты включал электробритву, уличные фонари чуть не гасли.
— Неплохое начало, — говорю я.
— Народ там был такой прижимистый, — продолжает он, — что сидел на одних бобах, чтобы сэкономить на пену для ванны.
— Я люблю тебя, папа, — говорю я, придвигаясь ближе. — Мы заслуживаем лучшего. Но к тебе так трудно пробиться. Помоги мне, хотя бы сейчас. Расскажи, какой ты был в детстве?
— Я был толстый, — начинает он. — Никто со мной не играл. Я был такой толстый, что мог играть только в прятки. Вот какой я был толстый, — говорит он, — такой толстый, что приходилось делать передышку, чтобы выйти из дому на улицу, — говорит без улыбки, потому что на сей раз не старается рассмешить, а просто остается самим собой, чем-то, чем не может не быть. Под одной внешней оболочкой — другая, под ней — третья, а под третьей — больное темное место, его жизнь, что-то такое, чего никто из