денег будет еще больше. Я смогу пересылать их вам по телеграфу.
— Не желаю это обсуждать, — сказал мистер Уокер.
— Тогда всё.
— Я хочу попрощаться. Могу я по крайней мере попрощаться с сыном?
Том Хейли ничего не ответил. Даже не кивнул, не моргнул, не пожал плечами. Сделал вид, что не слышал, и смотрел прямо перед собой, куда-то вдаль, а когда повернул голову к мистеру Уокеру, того уже не было.
Снег пошел гуще. Снежный ком развалился, и им пришлось лепить другой. Потом еще один. Скоро футбол перешел в настоящее сражение снежками, и Генри радовался, когда его бросок достигал цели. Всем было ужасно весело. Генри было так хорошо, что он даже не сознавал, как ему хорошо. Просто наслаждался игрой. Снег быстро укрывал землю. Через несколько минут парк был весь белый. Генри никогда не видел столько снега. Но потом подул холодный ветер, температура внезапно упала, и все мальчишки разбежались, чтобы укрыться в тепле. Генри инстинктивно побежал за ними, но они скрылись в метели, и он остановился, теперь и сам невидимый за снегопадом.
Тогда-то он и увидел мистера Себастиана. Сквозь пелену снега, сыплющегося на него и на все вокруг, увидел в парке мистера Себастиана. Тот ждал его, ждал, как всегда, в том же кресле, так же одетый, будто сидел в комнате семьсот два. И такой же белый, даже белее окружавшей их белизны, — представляясь сейчас почти совершенно бесцветным, но на деле больше, чем бесцветным. Он согнутым пальцем поманил Генри. «Она у меня, — сказал он. — Что было твое, теперь мое. Я покажу тебе. Подойди ко мне, и я покажу тебе ее, Генри». Генри пошел к нему, но с каждым шагом мистер Себастиан как будто понемногу отдалялся. Генри побежал, но обо что-то споткнулся и упал лицом в снег. Он заставил себя подняться и вновь побежал, но снег повалил гуще, и метель закрутилась быстрее, пролетая сквозь видение, которым был мистер Себастиан. Когда Генри добежал до него, оно полностью растворилось. Он так и думал, что случится нечто подобное. Если мистер Себастиан и был в чем-то мастером, так это в искусстве исчезать.
Но с другой стороны, кто же этого не умеет? Казалось, этим искусством владели все, кого знал Генри. Сначала его мама, потом его сестра, а теперь вот — он был уверен — его отец. В тот самый миг, когда он оставил их и пошел к парку, Генри каким-то образом понял, что больше никогда, или так долго, что все равно что никогда, не увидит отца. Так, как говорится, назначено судьбой. Он обернулся бросить последний взгляд на него, но второй раз не стал: одного последнего взгляда было достаточно. Список потерь все увеличивался и увеличивался, и, может быть, это объясняет, почему эта потеря не стала для него такой тяжкой, как предыдущие, — не причинила особой боли. Бывают потери, которые заставляют страдать, а бывают такие, когда чувствуешь облегчение. Сейчас Генри почувствовал облегчение. Генри как на крыльях возвращался в квартиру Тома Хейли, словно пустота отцовского отсутствия открывала перед ним новый мир, радужный и сияющий.
Том Хейли обнимал его за плечи, и так они молча шагали сквозь снежный вихрь.
— Как насчет того, чтобы перекусить? — нарушил наконец молчание Том Хейли.
— Неплохая идея, — кивнул Генри.
Они шагали, пока не нашли местечко, где белый и негритенок могли поесть вместе.
Прошло время.
Генри Уокер. Думаю, мы никогда не увидим е…
[На этом дневник внезапно обрывается]
Песнь любви Окостеневшей Девушки
Ближе. Подойдите ближе. Я уже могу говорить, только почти шепотом, но расскажу все, что знаю.
Он никогда не любил меня, я это видела. Мы встретились слишком поздно для нас обоих: в Генри уже не осталось места для любви, а я, хотя в моем сердце еще достаточно нежности и тепла, как у всякой женщины, я окостенела, все тело стало как камень. Когда мы встретились, я уже не двигала ни руками, ни ногами, а рот годился лишь на то, чтобы жевать, глотать и дымить сигаретой. Еду мне приносили. Пока не появился Генри, эту обязанность исполняли все по очереди. Меня кормили дважды в день: утром и вечером. Я была и остаюсь бременем для всех наших. В самом полном смысле слова, и все же никто не жалуется. Мне повезло с нашей семьей. Но когда появился Генри, он все обязанности взял на себя. Годами кормил меня каждый день, оба раза. Мы разговаривали, и это было еще приятней. Но приятно было и не разговаривать, погрузиться в обоюдное молчание, во что-то, что мы создали вместе. Он никогда не любил меня, но все же, думаю, был очень привязан ко мне. Думаю, он разглядел меня сквозь мою скорлупу, а я — его. Это, конечно, и есть любовь, вот это ясновидение, душа в окуляре подзорной трубы. Но что, если там не на что смотреть? Если сердце умерло, зачерствело и окаменело? Тогда, может, лучше быть слепым.
По утрам он приносил мне яйца, колбасу, тосты и кофе — как в хорошем отеле. Вечером могло быть что угодно — бесконечное разнообразие меню ограничивалось только его воображением. Это всегда был сюрприз, причем такой, которого стоило ждать. Он накрывал блюдо тарелкой из ударной установки Дирка Мосби, чтобы сохранить тепло. Генри был заботлив. Если яйца успевали остыть до того, как он их приносил, если бекон был пережарен так, что не угрызешь, а молоко несвежее, я ни словом его не укоряла. Никогда. «Ешь, что дают», — говорила всегда моя мать. И я ела. Но он знал, как обращаться с женщиной. Даже с окостенелой.
Он приносил мне все: пищу, насыщавшую мое тело, и слова, насыщавшие мою душу. Думаю, я была здесь единственной, с кем он мог по-настоящему поговорить. У него были и другие друзья, да, потому что Генри был свойский парень. Или старался быть таким. Но наше с ним общение было особенным. Он рассказывал мне то, что не рассказывал ни одной живой душе. О трех или четырех годах перед своим появлением в «Китайском цирке» он ничего не помнил, его память была затуманена горем, раскаянием и виски. Но все, что было раньше, он помнил прекрасно. До нашей встречи я была как лежачий камень, но его рассказы о своей жизни перевернули меня. Как будто меня поднял дирижабль и понес по миру, вознося в небеса и опуская в глубины ада. Я закрывала глаза и ясно видела его жизнь. Ее направление было определено свыше, и свернуть было невозможно, как он ни пытался. Его личность раздвоилась. Мы были его единственной надеждой. Люди слабы в глазах богов. Богиня неотвратимости, Фемида, родила трех прекрасных дочерей, известных как парки: Клото, Лахесис и Атропос. Клото плела нить жизни, Лахесис ее отмеряла, и, наконец, Атропос отрезала. Они смеялись над нашими бессильными попытками обмануть их, потому что всегда торжествовали победу. С Генри случилось то, что случается со всеми нами. Но такой судьбы, как у него, не выпадало никому тысячу лет. Он как будто явился из глубин истории в наш новый, незамысловатый мир. Я думаю, Генри Уокер герой, трагический герой. Единственная разница между настоящим героем и трагическим состоит в том, что трагические герои переносят потери, а Генри перенес их все. Потерю сестры, матери… И для меня остается тайной, как он выжил.
Никто не слушает меня. Это и невозможно: мой голос — это эхо шепота. Нужно сидеть тихо и чтобы вокруг была тишина, и действительно хотеть услышать. Теперь таких желающих не находится, но мне нравится слышать звук моего голоса, отдающийся у меня в голове. Хотя чаще всего я слышу голос Генри.
Суть не в количестве потерь, а в их тяжести. Маленькая девочка плачет, когда рыбка, которую она выигрывает на представлении в цирке, умирает прежде, чем она донесет ее до дому, и можете, если вас трогает ее горе, внести это в список потерь. Но когда у мальчика, которому не исполнилось и девяти лет, умирает мать, в неполные одиннадцать крадут его солнечную сестренку, а отец оказывается в безжалостных объятиях смерти, которая медленно душит его на виду у его сына и всех окружающих, — это истинные