парня. Навестив отца на следующее же утро, он держался с ним на равных. Люди это тоже заметили. Как он вел себя, какой упругой стала его походка. Он даже, по собственному мнению, похорошел. Прежний коротышка с опущенными плечами, неудачник Кастенбаум умер. В жизни ему не доводилось быть так близко к прекрасным женщинам, как теперь, когда у него брали интервью об ассистентке Генри, и в смелых фантазиях он видел себя с каждой из них. Да что там фантазии! Теперь эти женщины больше не казались ему недоступными. Он чувствовал, что может заполучить любую, какую пожелает. Шагая по улице новой подпрыгивающей и размашистой походкой, привлекающей внимание прохожих, он говорил себе: «Вот для чего мы живем: чтобы чувствовать себя так».
Он открыл тайну существования. Эта тайна заключалась в успехе.
На другой день после шоу он дал Генри отоспаться. Тот, должно быть, был без сил. Генри и Марианна Ла Флёр исчезли сразу после представления; и публика не вызывала их долгими аплодисментами. Она была слишком потрясена; и произошедшее словно было несовместимо с аплодисментами, словно они принижали его. Кастенбаум надеялся, что Генри не воспринял это неправильно.
Но Генри как будто был в прекрасном настроении. Когда Кастенбаум пришел к нему около одиннадцати утра, Генри был в темно-синем шелковом халате и пил кофе. Шторы были задернуты. Такое впечатление, что ночь еще не кончилась. Марианны нигде не было видно.
— Где она? — поинтересовался Кастенбаум. — Наша маленькая старлетка.
— Спит, — ответил Генри. — После того, через что она прошла вчера, может, весь день проспит.
— Думаю, на самом деле ей это далось легче, чем всем нам. В действительности все сделал ты. Я сам умирал, пока ты не закончил номер. Мои поздравления, Генри.
И Кастенбаум стиснул его в объятиях. И почувствовал себя несколько неловко: Генри не ответил на его объятие. Кастенбаума поразило, каким тот был безучастным. Глядя на друга (глаза уже привыкли к полутьме), Кастенбаум пытался вспомнить, каким Генри был всего день назад. Он выглядел постаревшим на двадцать лет, в лице ни кровинки, а глаза — когда-то такие лучистые, такие зеленые — тусклые и серые.
И голос его, когда он говорил, дрожал.
— Думаю, представление прошло хорошо. С учетом всего.
— Хорошо? Не просто хорошо, а потрясающе! Ты был прав, что ничего не говорил мне, иначе я бы абсолютно сошел с ума. Но ты справился, и отныне я никогда не усомнюсь в тебе, дружище. Никогда.
— Приятно знать, что тебе понравилось.
— Но теперь ты должен рассказать мне.
Генри посмотрел на него:
— Что рассказать?
— Как ты это сделал, Генри. Я должен знать. Просвети меня. Я ж пришел не на твою красивую физиономию полюбоваться.
Генри отвернулся:
— Не спрашивай.
— Как я могу не спрашивать? Все в Нью-Йорке хотят это знать. Ты, конечно, им не расскажешь — и я тоже, — но мне, как твоему импресарио, другу и уж не знаю, кому еще, ты просто обязан рассказать. Не успокоюсь, пока не узнаю.
Генри собрался было заговорить, но Кастенбаум поднял палец:
— Сперва я подумал, что те докторишки подсадные. Как пить дать. Но их было трое — трое! — и потом, в утренних газетах сегодня — уверен, ты уже видел, — пишут, что они настоящие. Имеют приемные. Имеют дипломы! Поэтому моим вторым предположением было — ладно, потерпи немного, — что у Марианны от природы такой слабый пульс — она тоже, ну, как ярмарочный урод, достаточно посмотреть на нее, — что без стетоскопа никакой доктор не услышит. Тогда я подумал: какой-никакой, но пульс есть пульс, и они определили бы его. Поэтому третье мое предположение…
— Можешь остановиться, — сказал Генри.
— Почему?
— Потому что никогда не догадаешься.
— У меня тринадцать вариантов, Генри. Спорим, один из них…
— Нет, даже если их у тебя сотня, — сказал Генри. Он вздохнул и направился в гостиную, почти исчезнув в темноте. Тяжело опустился на кушетку и покачал головой. — И ты не хочешь ничего знать, Кастенбаум. Тебе кажется, что хочется, но тебе не хочется.
— Правда? Это почему же?
— Потому что, даже если я расскажу, ты не поверишь.
— Думаешь? — рассмеялся Кастенбаум. — Я не новичок в мире магии, Генри. Тебе это известно. Я изучил все трюки и проследил их историю. И возможно, знаю больше тебя. Ты когда-нибудь слыхал об Александре Пафлагонце?[21] Сомневаюсь. А о Жаке де Вокансоне?[22] Я даже умею недурно метать ножи, насколько могу судить. Разбираюсь в тонкостях магии — и понимаю, насколько все это сложно. Единственное, во что я не поверю, это если ты скажешь, что она действительно умерла и ты действительно воскресил ее, — этому я не поверю, потому что это невозможно. Но любое другое…
Кастенбаум смотрел в бесплотное лицо Генри, и его голос постепенно замер. Потому что Генри не улыбался и был серьезен как никогда.
— Генри, — сказал он. — Пожалуйста, не надо. Пожалуйста, не пытайся убеждать меня.
Тут Генри улыбнулся:
— Ладно, не буду..
Дрожащей рукой он поднес чашку к губам. Он старался смотреть в сторону, но Кастенбаум не давал, пригвоздив его взглядом.
— Генри, — сказал он, — тебе меня не провести. Я не так наивен. Собаку съел на… Я же все это затеял. Ты обязан мне своим успехом. Серьезно. Слушай, я буду сидеть здесь и смотреть тебе в глаза, пока не расскажешь, как ты это сделал.
И вот в комнате как будто остались только две пары глаз, горящих, проникающих друг в друга.
— Давным-давно я дал клятву, — сказал Генри. — Клятву на крови. Поклялся самому дьяволу. Поклялся никогда не выдавать секрет какой-либо иллюзии или хотя бы говорить о магии с теми, кто не обучен тайным искусствам и кто не давал, как дал я, клятвы мага. Поклялся никогда не открывать источника моей магии или называть имя мага, учившего меня, и не исполнять перед человеком, не являющимся магом, какой бы ни было трюк, предварительно не доведя его до совершенства; в противном случае я потеряю все обретенные знания и умения. Также поклялся не просто создавать иллюзию, но жить в ней, казаться, но не быть, ибо только таким образом мы можем полностью слиться с магическим миром. Когда кровь мага и его ученика стали одно, я поклялся исполнять все это отныне и навсегда. Частица его во мне, Кастенбаум.
— Частица дьявола?
— Верно, — сказал Генри. — Частица самого дьявола. Вот почему я не могу говорить об этом.
Кастенбаум подумал, что Генри, наверно, сошел с ума, — судя по тому, как он говорил сейчас, как произносил слова, будто мысленно читал по старинному свитку.
— Генри, — прошептал он.
— Но тебе я скажу, — продолжал Генри, — потому что ты мой единственный друг в целом свете.
— Благодарю.
— Ее трюк — это смерть, Эдди, а мой — воскрешение.
И Кастенбаум поверил ему.
Генри объяснил это так. Марианна Ла Флёр жила так близко к смерти, как это только возможно для живой души. Она могла переходить из одного мира в другой так же легко, как из одной комнаты в другую.
Но это не всегда было добровольно. В течение дня она вдруг чувствовала, как это манит ее: смерть подспудно присутствовала в ее жизни. «Следи, когда она моргает, — говорил он мне, — тогда это и происходит». Не каждый раз, но Генри видел, как она просто моргает, а потом прикладывает усилие, чтобы открыть глаза. Ей требовалась вся энергия ее живой души, чтобы вернуться назад. «Вот отчего она так