…
Вечером мне говорят, что я могу заночевать в комнате, где обычно спят санитары. Все тот же парень-пацифист, который ухаживает за Пташкой, соглашается показать мне мое место. Я снова начинаю его пытать по поводу Пташки. Он рассказывает, что Пташка здесь уже почти три месяца. Говорит, они долго даже не знали, кто он; пришлось наводить справки, не пропал ли кто на острове Уайхики — это место, откуда его привезли. Где-то у побережья Новой Гвинеи, по его словам. И добавляет, что сверх всего прочего у Пташки была малярия.
Той ночью мне опять снится один из тех снов, после которых я просыпаюсь с громким криком. В Диксе, на отделении пластической хирургии, со мной такое тоже бывало. Тамошнее заведение куда больше похоже на дурдом, чем здешнее. Каждому неймется меня вылечить. Пацифист подходит ко мне, но я говорю, что со мной все о'кей. Я опять жутко вспотел, постель мокрая, хоть выжимай. Перебираюсь на соседнюю пустую койку. Интересно, разболтает пацифист или нет. Господи, неужели они и меня сюда упекут?
Следующим утром я отправляюсь на встречу с Вайсом. Тот еще не пришел, но в его кабинете за пишущей машинкой сидит толстяк; машинка у него марки «Ундервуд», большая и старая. Он уверяет, что ему просто нужна кое-какая информация для доктора. Я пытаюсь ему втолковать, что не принадлежу к числу здешних дуриков, но он достает голубой бланк и вставляет его в машинку. После чего сидит и смотрит на меня с улыбкой. Ясное дело, держит меня за дурачка.
Он задает потрясающие вопросы типа: «Сколько людей в вашей семье покончили с собой?» или «Получаете ли вы удовольствие, когда ходите по-большому?». Вопросики просто жуть! Но это еще не самое поразительное. Для начала он спрашивает мое имя. Впечатывает его четырьмя пальцами, то и дело спотыкаясь, потом смотрит на него и — плюет! Плюет прямо на мое имя, написанное на бумаге! Господи Иисусе! Я просто теряюсь в догадках: может, что-то прилипло к его губе? Стараюсь не обращать внимания. Затем он спрашивает у меня служебный номер и из какой я части. Печатает, таращит глаза на им же написанное и плюет снова! Может, это пациент, который сюда пробрался в отсутствие доктора? А может, ничего такого и не произошло и я рехнулся сам? Пробую получше разглядеть толстяка так, чтобы он этого не заметил. В ответ он ухмыляется мне, на его жирной губе блестит слюна. Может, это какой-то новый психологический тест, тест на плевок? Кто знает.
Он начинает задавать другие вопросы. И каждый раз — то же самое. Не то чтоб реально свихнулся, а так, поплевывает себе под нос помаленьку. Должно быть, вся его пишущая машинка внутри давно заржавела. Он задает следующий вопрос, печатает мой ответ, смотрит на него и плюется, будто прыскает из клизмочки. Я поглядываю на дверь, прикидываю расстояние до нее и до толстяка. Голубой бланк, на котором он печатает, постепенно становится синим. Он уже почти закончил, когда в свой кабинет проходит главный врач. Тот одаривает меня психиатрической улыбкой — видимо, решил этим утром не играть в военного.
Мы заканчиваем. Слюнявый даун нежно вытаскивает бланк из машинки. Он знает, что делает: видно, ему и прежде случалось не раз доставать из нее мокрые листы. Держа его за уголок, относит в кабинет доктора. Затем выходит, скупо улыбается мне, потирает ручонки, по-видимому счищая слюни, и велит мне зайти. Главный врач пристально рассматривает мокрый бланк и читает, что там написано. Кивком приглашает сесть. Бланк так и лежит у него на столе — видно, что он к нему не прикасался.
Я жду, когда он выскажется по поводу плевков. Может, поздравит меня с тем, что я прошел плевательный тест, или обвинит меня в чем-то, или еще что. Но — ничего! Похоже, он привык к оплеванным листам. Уж не сошел ли он сам с ума настолько, что не станет читать ничего, предварительно не оплеванного? Вот и нанимает этого дауна специально, чтобы оплевывал его бумаги. Думаю, тут у них возможно все, что угодно. Он поднимает на меня взгляд — очень серьезно, с большим достоинством; необычно для такого толстого мужчины. Его глаза поблескивают за стеклами очков; да, этим утром он очень похож на психиатра-труженика.
— Вы говорите, что были судимы военным судом?
— Так точно, сэр.
Получай своего «сэра», нечего тут играть со мной в доктора. Мне бы отсюда только выбраться живым. Эта уж мне брехня о чертовом военном суде.
— Какой это был военный суд, сержант?
Ну вот, пожалуйста, сержант. Теперь все встает на свои места.
— Упрощенный, без участия присяжных, сэр.
— В чем вас обвиняли?
— Нападение на унтер-офицера.
Ответом служат старые как мир «гм-м-м-м» и два «аг-г-г-а-а-а». Затем он смотрит, словно чтобы убедиться, закрыта ли дверь в его кабинет. Оказывается, закрыта. Так и кажется: он вот-вот должен встать и ее открыть. А то он здесь наедине с сумасшедшим убийцей. Я бросаю на него убийственный взгляд исподлобья, настоящий взгляд сицилийца, киллера и мафиози, все одновременно. Я долго репетировал этот взгляд перед зеркалом: хотелось иметь хоть какое-то преимущество от того, что я итальянец.
Вижу, что этим я ничего не добился. Подумываю о том, чтобы медленно приподняться с кресла и сделать вид, что хочу ударить его чем-то тяжелым. Он откашливается и складывает руки как раз позади оплеванного листка.