на казенный лазарет. По десять штук в день делал. Платили аккордно. Говорит, неплохо зарабатывал. Теперь все жалуется, что кончились хорошие времена.
Значит, у этого пройдохи и зять есть! А у зятя даже мастерская, подмастерья… Артур Сукатниек крупными шагами прошелся по комнате и остановился у письменного стола. Торжественно захлопнул рукопись и отложил ее в сторону. Взял белый лист бумаги, а чуть погодя и карандаш. Зачем это? Поймал себя на том, что делал это затем лишь, чтобы субъект сильнее почувствовал всю серьезность положения. Слишком фамильярно он держится. Но, взглянув внимательнее, не заметил ничего фамильярного в его поведении. Нищий с невинным видом стоял у стола и что-то делал с надетой на голову шапкой. Просто- напросто это он сам нервничает. Собственно, с чего бы ему нервничать? Артур Сукатниек был недоволен собой.
Нищий снял шапку. Вынул из нее какой-то узелок и сунул в карман. Теперь было видно, что череп у него почти лысый, но совершенно нормальной формы. Не стало и шишки, которая так некрасиво выдавалась на затылке. Артур Сукатниек указал на черную повязку, закрывавшую уши и подбородок.
— Сними-ка и это. Посмотрим, каков ты без этого обмундирования.
— И это можно. Однако я должен сказать, что это вовсе не обмундирование, как вы изволили пошутить. У меня каждую осень немного течет из правого уха. Это от сквозняков… Но, если вам угодно, я могу.
Он снял повязку и тоже спрятал в карман. Все-таки одна щека так и осталась толще другой. Заметив, что хозяин смотрит на нее, нищий провел по ней ладонью.
— Это у меня от верхнего коренного зуба. Слишком рано его запломбировали, и теперь, чуть немного простыну, щека и опухает.
— А разве тебе это порою не выгодно?
Нищий показал еще довольно крепкие белые зубы.
— Одна щека ничего не значит. Теперь ведь зубные врачи ничего не смыслят. Я нынче только до обеда насчитал четырех господ и одну даму с опухшими щеками. А если обвязать…
Артур Сукатниек подумал, что этот оборванец становится недопустимо нахальным. Он откашлялся и принял официальную позу.
— Скажи-ка… давно ты промышляешь этим… делом?
Тот отвечал без запинки, как человек, хорошо знающий и уважающий свое ремесло.
— Тридцатый год. В феврале исполнится ровно тридцать лет.
— Ничего себе. Срок немалый. Как видно, ты не принадлежишь к числу людей, часто меняющих профессию. И все время с этой штукой?
Он кивнул на деревяшку.
— Что вы! С ней я только пятый год — с тех пор, как инвалиды вошли в моду. Сначала, в молодости, у меня был паралич правой стороны. Потом некоторое время я был слепым и ходил в темных очках. У меня тогда был мальчик-поводырь. Но работать вдвоем мало толку. Одно время ходил по деревням погорельцем из Даугавпилса. Только ведь нынче скорее цыган подаст, чем деревенские. Я и глухонемым был…
Он подождал, пока хозяин запишет. Карандаш в руке Артура Сукатниека нервно бегал по бумаге. Такого откровенного цинизма он и вообразить себе не мог.
— И за все это время тебе не пришлось столкнуться с полицией и судом?
Нищий махнул рукой.
— Сколько угодно! В нашем деле без этого нельзя. Если попадешься только раз или два в год, такой год считается удачным.
— Значит, участок тебе знаком. Надо полагать, тюрьма тоже. И тебе ни разу не приходило в голову бросить нищенство и взяться за честный труд?
— Нет, не приходило. Оно мне по нутру… За честный труд, говорите вы? Вы что хотите сказать, что мой труд нечестный?
Артур Сукатниек нервно засмеялся.
— Именно это я и хотел сказать. К сожалению, должен был сказать. И ты не стесняешься назвать это трудом? Да ведь это же величайшее нахальство, жульничество и надувательство, какое я когда-либо наблюдал.
Нищий нахмурился. Глаза его гневно сверкнули.
— Это я и до вас тысячу раз слышал. Но глупость никогда не станет мудростью, сколько ее ни повторяй. От вас я ждал иного.
Он выразительно посмотрел на книжные полки вдоль стен, потом перевел взгляд на заваленный бумагами письменный стол.
Артур Сукатниек бросил карандаш.
— Я вижу, что ты прожженный негодяй. Напрасно я привел тебя сюда. Надо было сразу отвести в другое место.
— Это в участок, что ли? Как вам угодно, можно и в участок. Только вы зря рассчитываете удивить и обрадовать их. Они сами давно все знают получше вас. Я и не такие проповеди слыхивал. И с пасторами не раз имел дело… Вы вот все насчет честности. С вашей стороны тоже было бы нечестным рассказывать о том, что я доверил вам одному. Да и вряд ли это входит в ваши намерения. Не затем вы привели меня сюда.
— Ты еще смеешь судить о моих намерениях! Что ты можешь знать о них?
Нищий пожал плечами.
— Мне ведь не впервой. Ну хорошо, положим, я ничего не понимаю. Я жду, что скажете вы.
Артур Сукатниек спохватился, что начал разговор не с того, с чего следовало бы. Этак можно потерять самообладание и способность делать объективные оценки. Перед ним на редкость опытный жулик. Если он не воспользуется случаем, его теория не будет подкреплена ярким, убедительным аргументом. Артур Сукатниек пытался успокоиться и обрести сознание собственного превосходства.
— Что я хотел у тебя спросить? Во-первых, вот что. Ты сам-то не сознаешь, как это бесчестно, когда здоровый человек выдает себя за калеку и обманывает легковерных людей? Ты, вероятно, занимался членовредительством, чтобы вызвать жалость и побольше заработать?
Нищий посмотрел на свою деревяшку и вздохнул.
— Это вопрос непростой. Вернее говоря, это не один, а несколько вопросов. Я, право, не знаю, с какого конца и начать, хотя мне уже не раз приходилось на них отвечать. Ну да все равно. Занимался ли я членовредительством? Теперь, слава богу, не приходится. Нога, верно, немеет, как постоишь целый: день на деревяшке. Никак не могу ее приучить. Вот и сейчас будто мелкими иголочками покалывает. Ну, это пройдет. Да так оно и на всякой другой работе. Рука ли, нога — разница тут небольшая. Когда я был помоложе и поглупей, приходилось и похуже. Но чтоб это было нечестным, сказать не могу. А что считается честным, что — нечестным?
— Ты полагаешь, что я должен объяснить тебе основные принципы общественной морали?
— Не хотите? Ну ладно, тогда я сам скажу. Вот, если я делаю то, чего не делают другие, — это нечестно. Но я ничего такого не делаю. У меня достаточно времени, и я многое вижу. Проходят по улице господа, вытянув шеи в накрахмаленных воротничках. Ручаюсь, что им еще неудобней, чем мне с обвязанной щекой. Идут дамы с перетянутыми талиями, ноги стиснуты двухвершковыми башмачками. Разве это не членовредительство? Да моя деревяшка куда удобней, чем их обувь! И кто из нас настоящий калека и нищий?
Артур Сукатниек закурил папиросу. Так будет легче, если опять не хватит выдержки.
— Я не собираюсь дискутировать с тобой о прихотях моды. Мода — это обычай, глупое обезьяничанье. Но эти люди не нищенствуют и не причиняют другим вреда. А ты попрошайка и, следовательно, нечестный человек.
— Ах, вон оно что! Вы все насчет честности. Говорите, они не нищенствуют? А по-моему — точно так же, как и я. Разве что манера у них другая, у всякого сословия своя манера. А способы одни и те же, и цель одна. Ведь не зря же они уродуют башмачками свои ноги. У них свой расчет. Мы это понимаем. Завлечь и обольстить какого-нибудь дурачка. Подцепить и женить на себе. А уж она выжимает из него — не то что я. Мне бросят рубль, самое большее три рубля. А во сколько обходится дураку-мужу ее наряды и всякие безделушки? Мне можно подать, а можно и не подать, я даже не посмею громко выругаться. Но попробуйте