сидел до полуночи, придвинув свечу к самому носу, чтобы работа лучше ладилась. Скрипящим гусиным пером водил он по шершавой бумаге, двигая в лад кончиком языка по губам, чтобы буквы получались покрасивее, пока спина не взмокнет и голова сама собой не начнет клониться, так что волосы затрещат на свече. Да ведь иначе и нельзя: поди знай, какие еще времена наступят; надо работать так, чтобы в любое время можно было спокойно ответ держать.
Вдруг в оконце кто-то постучал, Марч испуганно вскочил. Чужой и в то же время знакомый голос окликнул его:
— Марч, выдь сюда, с тобой друг поговорить хочет.
Неужели Мартынь? По правде говоря, Марч уже давно ждал, что они выйдут из леса, не выдержав этакой зимы. Ожидал еще и потому, что его неотступно казнила Мильда; он и сам уже давно признал, до чего трусливо и подло отнесся осенью к вернувшимся соратникам. Не мешкая, он открыл дверь и спустился из-под навеса, потому что фигура человека виднелась на снегу довольно далеко от двери.
— Неужто это ты, Мартынь?
— Нет, не Мартынь, а Мегис. Не подходи, я же из зачумленного двора, а ветер аккурат в твою сторону.
Марч вздрогнул и, так же как в прошлый раз, отступил на шаг.
— Да разве же у вас и в лесу этакое?
— Заразы у нас в лесу нет и не будет. А только мы с голоду помираем.
— Так чего же вы не вернетесь?
— Да ведь мы из зачумленного двора. Инту же ведьмой считают. Убить нас хотели, а Вайвары спалили.
— Это я знаю, да только теперь все переменилось; думаю, что сейчас вас никто не тронет. Что, несладко в лесу живется?
Послышалось что-то напоминающее скрипучий смех.
— Ох, как сладко! Собачья жизнь! Мартыня ты и не узнаешь. Инта сгорбилась, как старуха семидесятилетняя, а Пострел наш помирает. Дай нам с пуру муки. И соли немного, перво-наперво соли.
Марч с минуту стоял неподвижно — не потому, что не хотел дать, а потому, что рассказ этот страшно потряс его: ведь именно это и предвидела Мильда, и теперь он чувствовал еще горшую вину. Потом опомнился, влетел в комнату, сразу же назад, под навес, и по нему — десяток шагов в сторону. В дверях клети загромыхал замок, через минуту Марч вынес мешок муки. Мегис отступил.
— Положи его тут, я потом возьму. И соль, а то Пострел и до рождества не протянет.
Рождество… Марча как обухом по лбу хватили. Он бросился назад в клеть и вынес второй мешок чуть поменьше.
— Тут кое-что найдется… А чего Мартынь сам не пришел? Мы его так ждем, Мильда каждый день поминает.
— Кузнец Мартынь никогда не придет туда, откуда его выгнали. И я не пришел бы, да только мочи нет глядеть, как они с голода помирают. Да отойди ты дальше, я сейчас возьму.
Он связал концы мешков и вскинул их на плечо. Прежде этакая ноша для него была бы плевым делом, а теперь он брел по снегу согнувшись, опираясь на мушкет, как на палку. В лесу привалился спиной к первой же елке и несколько минут переводил дух — на землю опускать боязно, кто знает, сможет ли еще вскинуть на спину. Скрипя зубами, выругал самого себя, сердито смахнул пот, катившийся в глаза, прохрипел, как загнанный конь, и побрел дальше, обходя занесенные снегом чащобы.
Таким сном, как сегодня, Инта и Мартынь спали вот уже которую ночь. Это был не сон и не явь, а какие-то бесконечные дремотные видения, полубред, который все пять чувств заставлял кружиться только вокруг яств. Порою это были непередаваемо сладостные картины, в которых желаемое исполнялось, порою же — невыносимая мука и терзание. Эти ночные терзания всегда тяжким бременем ложились и на тяготы дня. Правда, Мартынь переносил только свои тяготы, а Инта должна была переносить еще и страдания Пострела, в самом глубоком сне ее рука ощущала, как дергается его тщедушное тельце, вечно напряженный слух чувствовал его всхлипы — точно писк лягушонка, перерезанного косой.
Внезапный порыв холодного ветра разом заставил их подняться. Сквозь слабо освещенный мерцанием углей вход в землянку вполз Мегис, что-то на себе волоча. Он полежал ничком, потом поднялся, сел и, широко разинув рот, пыхтя, перевел дух. Но заметив две пары горящих от голода глаз, обращенных на него, снова выполз вон — стыдно же этаким показаться, надо сначала на ветру вытереть пот и отряхнуть снег.
А те уже кинулись к принесенному. Мартынь дрожащими пальцами ощупал большой мешок. Ржаная мука! По запаху сразу узнаешь. Сколько ночей она его дразнила и мучила! Инта развязала узел мешка поменьше, погрузила в него руки. Соль в мешочке — острые кристаллы в нем скрипели так, что слюна струей хлынула в пересохший рот. В другом мешочке — ячневая крупа, крупинки ласково шуршали, точно поглаживали друг друга. И целый каравай с двумя вмятинами от пальцев стряпухи. И румяный окорок! А на самом дне просеянная желтоватая ячменная мука для рождественских пирогов…
Она не выдержала. Руки — точно отнялись — бессильно опустились, по щекам потекли неведомо откуда паявшиеся слезы. «И чего она плачет — теперь!» — подумалось Мартыню. И в то же время он чувствовал, что так надо и что иначе и нельзя. В руках у Инты уже блеснул нож, она отрезала от дивного каравайчика краюшку, подползла к Пострелу, и сразу же послышался ее безумный торопливый шепот:
— Это хлебушко, сынок!.. Хлебушко, понимаешь? Ешь, маленький, изголодался ты у меня, ешь, ешь, теперь у нас много, много хлебушка! И мясо у нас есть. Батя сейчас возьмет сковородку и нажарит. И крупа есть — скоро Пеструха молочка даст, похлебку сварим. И ячменных пирогов к празднику напечем. Для всех у нас будет праздник — и для тебя, и для бати, и для дяди Мегиса, уж для тебя и для него особливо…
Она кормила его хлебом, а еще — прекрасными обещаниями. Малыш чмокал, урча от удовольствия. И тут послышалось нечто неслыханное в течение долгих морозных недель, проведенных в этой норе: Инта смеялась! Правда, это был смех сквозь слезы, но все же смех! В землянке сразу стало светло, как днем.
Возможно, что и не от смеха Инты, а от очага, который ярко раздул Мартынь. Словно драгоценность, обеими руками держал он на весу сковородку с ломтями мяса и голодными глазами следил, когда же оно зашипит. Мегис тихо вполз в землянку и пристроился в уголке у двери. Когда Инта помянула о празднике для него, он совсем съежился в комок, свесил голову на грудь; и уткнулся лицом в бороду. Но вот мясо зашипело — это была такая музыка, что у всех в ушах перестало звенеть и даже Пострел попытался поднять голову. Вскоре по землянке поплыл такой запах, какого они даже в самых приятных снах не чуяли. Мегис и сам не понял, как это у него голова откинулась и шея вытянулась к сковороде, а язык жадно облизнул губы. Но вдруг он вздрогнул, точно пойманный на месте преступления, кинул робкий взгляд в глубь землянки, где Инта все еще что-то расписывала шепотом Пострелу, еще дальше втиснулся в угол и еще глубже зарылся лицом в бороду.
3
Зима была не слишком морозная и снежная и вовсе не долгая. Накануне Юрьева дня солнце на косогоре пригревало так, что Инта могла с непокрытой головой и в тонкой кофте сидеть перед землянкой на пне и из старых штанов покойного Вайвара мастерить Пострелу новые. Дверь в землянку для скота была открыта, Пеструха с телушкой, посапывая, рядышком ели только что принесенную охапку калужницы. Телка, несмотря на зимнюю голодовку, выросла так, что уже норовила боднуть корову в бок, потому что та не удовлетворялась положенной ей долей, а стремилась захватить по возможности больше.
Отрываясь от шитья, Инта то и дело поглядывали вниз, раз даже нахмурилась, потом улыбнулась и крикнула:
— Пострел, не лезь в воду! Постолы промочишь, что тогда дядя Мегис скажет?
Пострел отступил от разлившегося ручья и деловито оглядел свою обувку, изготовленную Мегисом из шкуры зарезанного зимой теленка. Щеки у мальца еще не такие пухлые и румяные, как прошлой осенью, но голос уже бойкий и уверенный.
— Да я не лезу, и вовсе они сухие.