Андрей Упит

РАССКАЗ О МЕРТВЕЦЕ

Бывший помощник волостного писаря осторожно раздвинул дерн, чтобы не обломать белый шиповник, который расцвел на его могиле, среди вейника и полыни, и вылез наверх. Прежде всего он как следует потянулся, желая расправить слежавшиеся за два года кости — все, что осталось от его некогда долговязой сухопарой фигуры, — зевнул, а затем, усевшись верхом на покосившийся крест, стал греться в лучах луны. Сквозь кусты кое-где виднелись изжелта-белые гладкие кости скелетов. Все это были мертвецы, с флегматичной неподвижностью сидевшие на своих крестах или могильных холмиках. Иные, кто помоложе и порезвее, спустились с горки и, засев в придорожных ивах, пугали прохожих.

В кустах запел соловей. Потревоженный в своих размышлениях, помощник писаря передернулся.

— Мерзкая птица. — проворчал он и провел иссохшей локтевой костью по лбу, на котором от лунного зноя выступили крупные капли пота, — ни днем, ни ночью не дает покоя. Придушить бы.

Длинные фаланги пальцев стали судорожно сжиматься, точно готовились осуществить это намерение. Но соловей, как видно, усовестился и вскоре умолк. Помощник писаря неподвижно сидел на кресте, грелся в лучах луны и думал свою долгую, как сама вечность, думу. Через некоторое время он услышал подле себя странные звуки; казалось, будто чья-то шея трется о высокий крахмальный воротничок новомодной рубашки. Помощник писаря сердито обернулся и увидел своего соседа, бывшего старосту из имения. Тот сидел, сложив руки на коленях. Желто-серые кости тускло поблескивали в зарослях репейника и крапивы, — там, где лет тридцать — сорок тому назад вырыли ему могилу: Староста кивнул помощнику писаря и оскалил зубы, — это должно было изображать улыбку.

— Добрый вечер, — поздоровался он с соседом и повернул голову. Теперь помощник писаря понял, что это хрустели шейные позвонки старосты. — Правильно сделал, что вылез. Молодому человеку потребен свежий воздух. Да и луна сегодня пригревает знатно.

Помощник писаря не ответил ни слова, только сердито фыркнул, раздвинул дерн и полез обратно в могилу. Он с самого начала не мог ужиться с соседом. Помощник писаря был человек образованный. Его крайне раздражали и старомодный выговор, и болтовня старосты. Старик не давал ему думать. Однако сегодня в могиле что-то не лежалось: темно, сыро, холодно, сон нейдет и невозможно забыть, до чего тепло там, наверху, под лучами луны. Вскоре он снова вылез наверх. Флегматичный староста сидел все в той же позе и клевал носом, но стоило показаться писарю, как он тут же встрепенулся.

— Так-то разумнее. — Староста кивнул головой и при этом снова хрустнул шейными позвонками. — Успеешь еще выспаться. В летнюю пору день-то, он долог. Присаживайся, сынок, все равно бежать тебе некуда.

Насупившись, помощник писаря уселся на крест.

— Удивляюсь я, староста, — какой же ты зуда. При жизни ночами не спал — сам бегал и людей гонял — и после смерти покою не даешь.

Староста даже чихнул от радости, что его молчаливый сосед наконец заговорил, но сдержался и равнодушно спросил:

— Чем же я тебе досаждаю?

— Ну что ты вечно пристаешь ко мне? Почему ты мешаешь мне размышлять?

— О чем же ты все время размышляешь?

— О чем размышляю, тебе того не понять. И не стоит с тобой о таких материях разговор заводить.

— О каких таких материях?

— Эх! — И помощник писаря сердито фыркнул. — Да ты пойми, что размышляю я, что мои размышления… Что я размышляю… Да что тут говорить. Разве тебе, дурню, уразуметь…

— Говори, выкладывай, все равно тебе от меня покоя не будет.

— Видишь ли, об этом размышлять я стал с первой же ночи, как меня тут зарыли. Боюсь только — не успею докончить эти размышления — времени не хватит.

— Ох, и долгие же твои размышления, — заметил староста, и в его скрипучем голоске прозвучало нечто вроде насмешки. Он снова чихнул, потому что недавно, лет этак пять тому назад, схватил насморк, когда в новогоднюю ночь бродил привидением по старым помещичьим ригам.

— Дума эта долгая, подольше самой вечности, — продолжал помощник писаря, не слушая старосту. — И охватывает она подряд все двадцать два года моей жизни — каждый день, каждый час, каждую минуту. О каждой минуте своей жизни я должен размышлять по два года, если не больше, и чем меньше я размышлял о ней, пока был жив, тем дольше приходится размышлять теперь. В ту пору мне казалось, что дни моей жизни никак не связаны между собою, что каждый день приходит сам по себе, со своими горестями и заботами. А теперь я понимаю, что это вовсе не так. Одна минута цепляется за другую, как звенья цепи, и мысль об одной сплетается и связывается с мыслями о другой и третьей минуте. И вот так, сплетаясь и связываясь, они тянутся все дальше, словно нити бесконечной сети. Каждая минута — лишь следствие предыдущей… нет, следствие тысячи прошедших минут и причина тысячи будущих… И в жизни своей человек никогда не стоит особняком — бесчисленные нити связывают его с другими людьми, и, стало быть, мысли о себе превращаются в мысли обо всем человечестве. Какой-то запутанный клубок, в котором не найти ни начала, ни конца. Непонятно даже, с чего начинать: со своего рождения, или со смерти, или с сотворения мира… Некоторые вон говорят, что начало было задолго до сотворения мира. Вот тут и разберись… А все же надо продумать и понять прожитую жизнь целиком, до последней мелочи. Одна беда — ну, какое у помощника писаря образование! Если б я изучал логику, то давным-давно открыл бы систему, с помощью которой можно разложить по порядку все минуты и все события моей жизни, и в скором времени я додумал бы эту распроклятую думу до конца. А так…

Внезапно он умолк и подозрительно взглянул на старосту: помощнику писаря показалось, что старик смеется. Но хитрый староста отвернулся, сделал вид, что пристально смотрит в ту сторону, где над кустами проскакала на лопате Трина Сикснене наводить порчу на соседскую скотину.

— Вот эту самую систему я и обдумываю уже два года, а ты постоянно мешаешь, перебиваешь меня, не даешь мне сосредоточиться…

От досады он проглотил последнее слово; теперь сомневаться было нечего, староста явно смеялся. Помощник писаря от злости хотел было шмыгнуть обратно в могилу, но староста его остановил:

— Ну, полно, не сердись, это я так, невзначай…

— А ты все же как был дураком, так дураком и останешься, — заявил помощник писаря, продолжая сердиться.

— Может, и так, может, и так, а только скажу тебе — и ты не умнее.

Помощник писаря презрительно взглянул на старика.

— Думаешь, оттого, что, как я сказал, у нашего брата скверное образование? Это вовсе не дает тебе права задирать нос. Пусть человек и необразованный, но если он размышляет…

— Стало быть, он дурак, вот и все. — Староста сплюнул.

От злости помощник писаря поперхнулся словом. Он еще немного помедлил, не зная, оставаться ему наверху или снова лезть в могилу. Но староста тотчас заговорил опять:

— Так-то. И умнее всех тот человек, который вовсе не думает. И умнее всех и счастливей всех, потому как все зло на свете оттого, что люди думают. Я знаю, меня только проклятьями да плевками поминают, а все ж при мне люди были счастливее: никому ни о чем не надо было думать — моя палка все разъясняла, всех вразумляла. Все знали, когда вставать, куда идти, что делать, за что получать порку… Да разве люди ценят своих благодетелей? Не ценят… Ты погляди, чем только не заросла моя могила! Правда, зелень куда лучше, чем голый, будто курами перекопанный бугор, а все же это черная неблагодарность. Ведь не порол бы я их, не гонял, как положено, — пожалуй, многие стали бы думать да размышлять. И, может, не один бы удавился, вроде тебя…

— Выходит, я оттого и повесился, что много думал?

— Понятно, оттого, что умничать стал. А то бы жил и по сей день, да, может, и женился бы на своей Юлине Мелдере.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату