взваливали на себя столько забот. Посоветуйте, что нам с ним делать!
— Я думаю… ведите его сюда.
— Хозяин вон молчит. Может, он не согласен.
— От него слово не часто услышишь. А возражать он не станет.
— Почему вы так думаете?
— Да разве я его не знаю! Он может ничего не говорить. Я и так вижу. Господ он сроду терпеть не мог. Ведите паренька сюда. Все обойдется. Пока что тут еще ни одного солдата не было. Какого черта их принесет…
— Но вы понимаете: никому ни слова…
— Что ты, сынок! Неужто не понимаем… Майя, слышишь?
Толстяк подходит к Майе.
— Ты, Майя, девушка разумная. Всех нас преследуют богатеи, поэтому нужно держаться заодно. Коли найдут — расстреляют. Это грозит и тому больному, которого мы приведем. Хозяину и тетушке Ильзе тогда тоже несдобровать. Нигде и никому ни слова. Никто не должен знать.
— Я понимаю! — отвечает Майя, гордясь, что у нее со взрослыми общая тайна.
— Гляди, чтобы этот как-нибудь не проболтался. — Толстяк кивает в сторону немого.
— Он? Нет. Он ничего не скажет. Зарежьте его, все равно не скажет.
И она, состроив строгую мину, начинает все объяснять немому такими угрожающими жестами, что все начинают смеяться.
— Э-э!.. — серьезно и строго подтверждает немой.
— Ничего он не скажет, — уверяет Ильза. — Майя ему втолкует.
В дверях лесные братья встречаются с Вилнисом.
— Погодите, — говорит он, проходя в комнату и не оглядываясь, — я скажу Индрику, чтобы лошадь запряг. Иначе вам его не привезти.
Так Акот попадает в теплую комнату на мягкую постель.
После мучительных дней в шалаше ему теперь несказанно хорошо. На нем рубашка пропавшего сына Ильзы, чистая и мягкая. Рана в левом боку перевязана и уже начинает заживать. И в другом боку от трав и припарок Ильзы гораздо меньше колет. Кашель стал куда слабее, откашливаться легче, и крови в мокроте меньше.
С каждым днем все меньше, — так ему кажется. Тетушка Ильза должна ежедневно подтверждать это. Как только у нее выпадает свободная минута, она с вязаньем или штопкой в руках подсаживается к нему и заводит разговор.
— Тетушка Ильза! К весне я буду здоров.
— Конечно, сынок. Когда почки начнут распускаться, ты будешь здоров как бык. Только лежи спокойно и говори поменьше. Ни о чем не думай. Самое скверное дело — много думать.
— Я и не думаю, тетушка Ильза. Мне так хорошо.
— Ну вот. Не о чем тебе думать. Придет время, надумаешься и нагорюешься вволю. Жизнь, она длинная, особливо у нас, бедняков. Ты думай о здоровье, это помогает.
— А вдруг я помру?
— Да что ты, сынок! Кто так рассуждает, тот никогда не поправится. Об этом совсем не стоит печалиться. Я вон замечала: что человек крепче всего задумал — оно и сбывается. А помирать доведется — что с того? Смерть-то не так уж страшна. Я на своем веку не раз ее видала. Да что тут толковать! Ты сам лучше знаешь.
— Да, — произносит он, закрыв глаза. — Если так… то совсем не страшно. Откуда ты, тетушка Ильза, все знаешь?
— Ничего я, сынок, не знаю. Кое-что, однако, пришлось в жизни повидать. Многое перевидала… Поди, ты спать хочешь?
— Нет, нет. Я так. Говори — я все слышу.
Ильза поднимает на чулке спустившуюся петлю и говорит легко, почти весело:
— Я вот думаю, — умереть молодым всего лучше. Уходишь ты чистым, неиспорченным, и у людей в памяти остаются твои ясные глаза да детский смех… А когда за шестьдесят перевалило, жизнь становится противной, как грязная, немытая посуда. Столько горечи из нее испито, что все опротивеет. А скольким сам ты напакостил. Даже самый лучший человек не может прожить и ни с кем не поссориться, никому зла не сделав. Я так скажу: коль суждено жить, надо жить, а коли пришла пора помирать, то и жалеть не о чем.
— Тетушка Ильза, ты веришь в бога?
Ильза внимательно глядит на него, качает головой и, немного подумав, отвечает:
— Не ведаю, сынок. И не знаю я никого, кто ответил бы тебе от чистого сердца. За всю свою долгую жизнь таких не встречала. Многое слыхала от ученых и простых людей. А умнее от этого не стала. Тридцать пять лет прошло, как я в церкви не была. Все молитвы да песни церковные давно уже перезабыла. На что они мне? В воскресенье, если найдется свободная минутка, иду в лес. Нанижу на нитку кленовых листочков, совью душистый венок да и вешаю потом на стену. И думаю себе: «Ведь никому-то я ничего плохого не сделала. Ни человеку, ни скотине, ни лесной пташке. Чего же мне еще надобно?..» Бог?.. Однако я вот что примечаю: у барина свой бог, а у мужика другой. Свой у латыша, свой у немца. Где же настоящий-то, единственный, о котором все кричат? Не ведаю я, да мне и не надо…
Она перестает вязать и глядит на больного. Он уснул. Тихонько поднявшись, она отходит от кровати. Ей мил этот юноша, потому что у него глаза ее сына. У другого из лесных братьев — волосы ее сына. У третьего его голос. А вот у Индрика — его нос. Все эти юноши дороги ей тем, что в каждом из них есть что- нибудь от ее сына. И еще потому, что с ними можно поговорить по душам. Здесь, в Криях, зимой, пока нет Майи, совсем позабудешь человеческую речь…
Акоту так хорошо, что он даже не стонет, когда в правом боку начинает колоть сильнее. В долгие зимние вечера его друг Индрик сидит возле постели и что-нибудь мастерит. Он принес из леса еловую лапу с шишками. Теперь она висит над кроватью, и Акот воображает, что лежит он в каком-то особенном лесу, где снег не сыплется в глаза, а северный ветер совсем теплый. Свежий запах хвои веет в лицо, и кажется, в груди становится просторней и легче.
Индрик выстругал для Майи линейку и вырезал на ней ее имя и фамилию. Написал фамилию Натре (Nahtre) — без проклятого «h», из-за этого он чуть не поругался с Акотом. Теперь Индрик мастерит из липового дерева пенал для ручек и карандашей. Раскаленным гвоздем выжигает на крышке ветку и листья. Потом они с Акотом серьезно обсуждают, как расположить орнамент, разместить ли его веночком или сделать отдельные рисунки. В субботние вечера и по воскресеньям, когда Майя дома, они прячут работу.
Девочка присаживается на краешек кровати в ногах у Акота и рассказывает о всех школьных делах и происшествиях или читает что-нибудь вслух.
Вилнис, по обыкновению, молчит. Вначале лесные братья относятся к нему недоверчиво. Приходят они в одиночку только днем и подолгу никогда не задерживаются. Постепенно они смелеют. Совсем как лесные звери или птицы. Летом человека и близко не подпустят. А зимой, когда холод и голод выгоняют их из лесу, они кружат вокруг человеческого жилья, где можно поживиться какими-то крохами, кое-как прожить.
Некоторые обстоятельства убеждают лесных братьев, что Вилниса бояться нечего.
Во-первых, они заприметили, что собака, которая вначале бешено лаяла, исчезла. Ильза говорит, хозяин куда-то увел ее. Хороший знак. А вскоре Мартынь Робежниек и Зиле окончательно убеждаются в сочувствии Вилниса. Как-то раз, отсыпаясь на гумне, в соломе, положив рядом револьверы и прикрывшись своими пальто, они просыпаются от скрипа дверей и света фонаря. Вилнис, постояв минуту и посмотрев на них, качает головой и вздыхает. Потом уходит под навес, где хранится упряжь, приносит оттуда попону и заботливо накрывает ею ноги спящих.
После этого они становятся еще смелее. Да и нет у них другого выхода. Зима под конец совсем залютовала, и все время сидеть в лесу почти невозможно. Особенно тяжело обходиться без бани. Грязное белье прилипает к телу, и заедают вши. В субботу вечером приходят в баньку, в Крии.
Вся группа прячется на опушке — так что никого не заметишь. Заходят в баньку по двое. На скамейке