одних сюртуках, довольно-таки плоховатых, в обыкновенных городских уже промоченных и хлебающих грязь сапогах; тут были действительно все возрасты: и старики, явно дряхлые, больные, и мальчики, почти дети, иные моложе даже 20-ти лет. Некоторые из них уже успели получить оружие, и некоторые, слишком юные и слабые, изнемогали под тяжестью старого кремневого или пистонного ружья. Один такой мальчик, буквально изнеможенный, больной, весь в жару, плохо одетый и плохо обутый, до того разжалобил нас своим видом (он не жаловался никому ни на что), что мы упросили его возвратиться в Белград в русскую больницу, — что он и сделал после продолжительного раздумья.

Кстати сказать здесь два слова о больных, которые не ранены. Вследствие холодов, недостатка одежды и дурного помещения (на позициях под Зайчаром сербские войска, в числе которых было много и русских добровольцев, двадцать четыре дня стояли под дождем и спали на голой земле, не имея другой одежды, кроме шинелей) количество больных внутренними болезнями увеличивалось с каждым днем в громадном количестве, и госпитали, находившиеся в Белграде, решительно отказывались принимать их, так как были завалены ранеными. Куда было деваться этим больным? Вы поминутно встречали на улицах Белграда добровольцев, еле передвигавших ноги, перебираясь из одного госпиталя, где его не приняли, в другой, где тоже не примут. Масса больного народа, из которых иные страдали лихорадкой, иных же мучили ссадины от кавалерийской езды, от седла, ссадины, превращавшиеся в громадные раны, люди простуженные, кашляющие все это оставлялось на произвол судьбы и только по случаю попадало в госпиталь; большею же частию такой больной народ без всякого призора и внимания валялся где-нибудь в холодных казармах, леча себя собственными средствами, прикладывая к ранам и ссадинам всякую дрянь, или даже на улице, охая и трясясь от боли, перевязывал грязные, покрытые гноем, тряпки, которыми были обвязаны раны. По дороге от Белграда до Парачина поминутно встречались эти несчастные, громко вопиявшие о помощи, причитывая о своей двадцатипятилетней службе богу и государю, о своих страданиях на позиции и о том, что вот болен, и нигде не принимают, и есть нечего. Действительно, людей — из русских, у которых нет ни копейки, которым буквально есть нечего — встречалось по дороге (и туда и назад), и особенно в Белграде, великое множество. Шли они, сами не зная куда и зачем, проклиная свою судьбу и Сербию и жизнь свою распроклятую.

Дождь и ужасный холод заставили нас остановиться на одной из станций и ночевать, то есть три или четыре ночных часа продрожать в холодной, нетопленной комнате почтовой станции. Все это время с дороги доносился скрип телег, к свету превратившийся в непрерывный рев колес и голосов. Тронувшись в путь, мы узнали, что навстречу несчастным новобранцам, направлявшимся к Делиграду, идут из-под Делиграда и Алексинца внутрь страны массы семей, выбирающихся из сожженных турками деревень; из расспросов оказалось, что, несмотря на перемирие, черкесы в полную волю хозяйничают и грабят в оставленной войсками стране. 'Турци! турци!' отвечали некоторые из бежавших и показывали на горло, как бы говоря: 'режут'.

Переселявшийся народ был в самом жалком виде; видно было, что он действительно 'бежит', хорошо не зная еще 'куда' и захватив с собою все, что первое попалось под руку, иногда совершенно ненужное и не ценное, например — дрова, кукурузную солому. Из этой соломы торчали детские головы, плохо прикрытые, а иной раз (и очень, очень часто) совсем не одетые, мокрые от дождя и синие от холода лица.

Переселенцы эти вообще представляли раздирающую душу картину, хотя и плелись молча, не говоря ни слова, еле передвигая усталые ноги. С каждым шагом далее нашей почтовой тележке (коле) становилось труднее подвигаться вперед; к шедшим в Делиград и переселявшимся оттуда стали все чаще и чаше присоединяться группы солдат, возвращавшихся тоже из Делиграда. Боже милосердный, в каком были они виде, что был за костюм, что были за лица зеленые, бледные, отеклые, обернутые тряпками! Буквально еле двигались они по глубокой грязи, в истрепанных мокрых опорках; почти в клочья изодранные военные шинели, от которых не осталось ничего, кроме лохмотьев и дыр, вот примерно внешний вид возвращавшихся из Делиграда войников. Один этот поистине нищенский костюм, весь мокрый, запачканный грязью, говорит вам, сколько они перенесли трудов, пережили трудных дней, а больные, зеленые лица говорили, кроме того, о страданиях, лишениях, болезнях. Плелись они буквально еле-еле, шаг за шагом, и иной раз нельзя было не заметить, что этим измученным людям не по силам даже такая тяжесть, как ружье, которое он несет на плече и которое гнетет его и гнет к земле.

Кофейни, попадавшиеся на дороге, были буквально переполнены народом, большею частию солдатами; все это мокрое, рваное, без копейки в кармане, больное или заболевающее, теснилось к огоньку погреться, чтобы опять шлепать по грязи и мокнуть на дожде. Среди такой-то безотрадной обстановки было поистине удивительно встретить двух россиян, которые как будто совсем не замечали, что тут такое делается. Это были певчие, тоже возвращавшиеся в Белград. Спокойно сидели они у столика в одной кафане, пили вино, говорили о своих делах.

— Вот часы выменял… — говорил один басом.

— Много ли дал?..

— Сам взял придачи дукат.

Рассматривают часы, хвалят.

— Куда вы едете?

— Да вот, велено здесь ждать! — весело, точно дети беспечные, отвечали басы — и, казалось, ждать для них — уже само по себе препровождение времени.

— Вот оцените часы, господа!

Точно никакой толкотни, ничего возмутительного, словом — ничего ровно кругом их не было, так были они спокойны, так спокойно попивали винцо и говорили о своих делах.

Ближе к Парачину поток людей, стремившихся туда и оттуда, шел буквально во всю ширину дороги. Целые ряды телег, запряженных волами и нагруженных разным скарбом, плелись в глубокой грязи по краям дороги; стада свиней и овец, которые переселенцы вели с собой, заставляли нашу колу поминутно останавливаться, и последнюю станцию, от Чуприи до Парачина, всего верст восемь-девять, мы ехали по крайней мере часа два, и с каждым шагом вперед, в эту все более и более беспорядочную массу людей, телег и животных, терялась и потребность и возможность сообразить — что такое это творится? Лошади шли и люди плелись туда, куда их вели ноги, словом — всякий двигался туда, куда его двигали, чувствуя, что ни соображать ни хотеть поступить так или иначе для него нет возможности.

Такое поистине бессмысленное положение увеличилось во сто раз, когда мы, наконец, въехали в самый Парачин.

Здесь волны народа, напиравшего в Парачин со всех сторон, бурлили как в омуте, и никто не знал, куда идти, что делать, куда ехать, а ехал, погоняя лошадь, и шел туда, куда его несло… Не думайте, что в этом омуте, в этой толкучке участвовало что-нибудь вроде страха или раздражения — ничего подобного не было; была потеря всякой возможности о чем бы то ни было думать, что-нибудь чувствовать или о чем- нибудь говорить: стоит человек, стиснутый со всех сторон толпою, и ровно ни о чем не думает, словно чего ждет; толкнула его толпа, которую толкнула телега, — пошли, и стоявший тоже пошел, и идет до тех пор, пока другая толпа не повлечет его назад. Терялось даже сознание, что надо есть, спать: всякий вспоминал об еде, наткнувшись на съедобное, о сне вспоминал только тогда, когда ноги заносили его куда-нибудь в совершенно чужой дом, в чужую комнату, к чужой постели…

Представить всю стихийность этой наполнявшей Парачин толпы я не берусь. Добрые пять часов по приезде в Парачин находился я в этом удивительном состоянии — без всякой воли и желания двигаясь то туда, то сюда, ничего не желая и ничего не видя. Только случайно занесенный в какую-то комнату, где была толпа русских, я стал приходить в себя и задумался о своем приезде в Парачин. Когда я ехал, мне что-то было нужно; теперь я решительно не мог припомнить, зачем я приехал, что мне нужно и что такое творится.

В холодной комнате, наполненной табачным дымом, вокруг стола с бутылкою 'лютой ракии' и остывшим куском баранины, заседали почти в тупом молчании несколько офицеров; поминутно входили новые, совершенно незнакомые люди, которые садились на что попало и молчали. Каждый из вновь прибывших, усевшись на каком-нибудь чемодане, продолжал сидеть на одном месте час, два, три — словом, бесконечное число часов, ничего не говоря и, по-видимому, ни о чем не думая. Никто не знал и не мог знать, зачем он здесь и куда пойдет отсюда. Если бы была возможность, я тотчас бы уехал из Парачина куда глаза глядят, — так с каждой минутой становилось тягостнее это бессмысленное положение.

Вы читаете Письма из Сербии
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×