появлялись кредиторы «за процентами» — какая-нибудь Лидия Никаноровна Заумова со своим розовощеким сыном-студентиком Митенькой, и бабушка ходила, держась пальцами за виски — мигрень, папа нервничал и ворчал, что за такие деньги он мог бы давным-давно приобрести великолепную виллу на Южном берегу Крыма или возле Сочи: и там были «удельные земли»; мама рвала и метала.
Но деньги аккуратнейшим образом выплачивались: «Я не Александр Николаевич Елагин, не дворянин! Александр Николаевич чем больше должен, тем блаженнее себя чувствует… Я так не могу… Я разночинец!»
И вот наконец наступил вожделенный день, когда папа радостно сообщил маме, что все кончено; последняя сотня рублей выплачена. И Щукино очищено хоть от этих долгов.
Щукино-то очистилось, но
Для людей иного склада, чем мои родители, случившееся могло обернуться трагедией. Многие, терявшие значительно меньше, чем они, в семнадцатом году впадали либо в полное отчаяние, либо в неистовую ярость.
Папа отнесся к происшедшему с ним иронически. Много позже я задал ему вопрос, очень ли на него подействовал такой «реприманд неожиданный» со стороны истории. Отдать долги за два месяца до революции!
— Ну, как? Глупо, конечно, получилось… Но, с одной стороны, все это ваше Щукино стоило в десять раз меньше, чем мое положение… и чин, и пенсия, и эмеритура… Это все было страшно
Впрочем, не только в глазах одного папы, но и в наших глазах все обернулось так, что мы и думать забыли не только о несвоевременной расплате с кредиторами, но даже — страшно сказать! — и о самом
Но это было бы с нашей стороны наивностью. Как оказалось, такие «процессы», как это ни странно, обладают способностью переходить даже из эпохи в эпоху.
Разразившийся революционный ураган все перевернул в нашей семье. Действительный статский советник В. В. Успенский, на короткое время оставшись без службы (какие же теперь уделы!), поступил вскоре на работу в Петроградскую городскую думу к М. И. Калинину, а затем, переселившись в Москву, стал одним из основателей и руководящих работников Высшего (или Главного, не помню, которое название было самым ранним) геодезического управления.
Мы — мама, бабушка, брат Вовочка и я — перебрались из голодающего Питера в хлебное и дорогое нам Щукино. Из забавы оно вдруг превратилось для нас в единственный источник средств существования. Применяя навыки, полученные, так сказать, в детских барских играх, мы стали всерьез и умело пахать землю, косить луга; пекли хлебы, доили коров, стригли овец, — где нам было думать о
Не буду стараться вспомнить, когда именно это произошло: не вспомню. Мы работали у себя дома, как каждый день. Была ранняя осень, и мы «домолачивали житишко» (или «овсишко»: скобари тех времен вообще никогда не «молотили», а только «домолачивали». Скажешь: «молочу» — получается много. Скажешь: «домолачиваю»— и выходит, что так — кое-какие последочки)…
Внезапно на гумне, как вестник рока в античных трагедиях, появился в проеме огромных прадедовских ворот без створок Костя Селюгин, секретарь народного судьи Янисона, и вручил нам собственной, его же, Костиной, рукой начертанную повестку. Повестка была на имя гражданок Надежды Костюриной и Натальи Успенской: они вызывались в суд для слушания дела по иску к ним со стороны таких-то и таких-то шестерых истцов, на общую сумму, скажем, в девятнадцать тысяч девятьсот шесть или в двадцать одну тысячу восемьдесят рублей ноль-ноль копеек.
Откровенно признаюсь, что мы с братом, хоть и было нам с ним всего лет — мне девятнадцать, а ему семнадцать, поглядели друг на друга и захохотали (Костя Селюгин уже ушел: у него повесток было много). Смеяться нам было над чем.
В самом деле: в тысяча девятьсот втором году, когда почти одновременно родились и
Как хочешь прикинь: приличная лошадь стоила тогда рублей сорок. На двадцать тысяч можно было приобрести табун в пятьсот скакунов (ну, не скакунов, а средних крестьянских коней).
За двадцать тысяч можно было купить в Петербурге довольно приличный дом: не шестиэтажную громаду, конечно, но хорошенький доходный домик где-нибудь на Выборгской или 16-й линии Васильевского острова.
Очень много рабочих получали по двадцать рублей в месяц: им надлежало бы гнуть спины тысячу месяцев, чтобы отработать подобную «кучу денег». А ведь тысяча месяцев — это восемьдесят с лишним лет…
Можно было бы вложить такие средства в скромную табачную лавочку или превратить в пай в приличной аптеке и жить припеваючи всю оставшуюся жизнь.
Так было в 1902 году.
А теперь, в 1919-м, когда брату Вовочке и «процессу» минуло уже 17 лет, на двадцать тысяч рублей «керенками» (они долгое время ходили у нас купюрами по двадцать и по сорок рублей и после Октября), то есть, иначе говоря, за толстую кучу неразрезанных листов этих самых зеленовато-красноватых и рыжевато-коричневых квадратиков, с которых сконфуженно глядел на их обладателя ощипанный какой-то «керенский орел», больше напоминающий нынешних цыплят-бройлеров, — теперь на 20 000 рублей можно было в Погосте купить — ну, в самом счастливом случае — пару ягнят-летошников или подсвинка на вырост…
Судиться на такую сумму, может быть, и нашлись бы желающие, — нам, во всяком случае, это не улыбалось. Стоит нервы тратить, если взял, свез в воскресенье в тот же Погост куль ржи (девять пудов) — и иск погасишь, и еще для дела чего надо приобретешь…
Домой мы с сенсационной вестью не побежали, а продолжали тихонько работать на гумне, рассуждая, что идти на суд нам как-то и неуместно, да и не очень-то хочется.
Дело заключалось в том, что протекшие годы и революция резко переменили, так сказать, «соотношение сил» в нашей Михайловской волости. И если семнадцать лет назад существовал, с одной стороны, впавший в невменяемое состояние помещик, а с другой — пятерка или полудюжина крепких мужичков, считавших, что это им бог послал такую добычу и что грешно божьим даром не воспользоваться, то теперь в Щукине жили мы с братом, а в Погосте и окрестных деревнях — дети и внуки тех мужичков или михайлово-погостских обывателей. Их сыновья и дочери.
И за частью этих дочерей и внучек мы теперь ухаживали на гулянках, а с другой частью сыновей и внуков могли приятельствовать. И было бы крайне неудобно вдруг на судебном заседании в «дяпе», куда, очень возможно, набьется много народа, выводить в порядке судебного следствия на чистую воду и самого покойного деда, да и отцов или матерей наших нынешних знакомых и приятелей…
Да пропади он пропадом, этот куль ржи или осьмина гороха!
Так представляли себе дело мы, братья. Но, явившись домой пообедать, мы столкнулись с совершенной неожиданностью. Услышав от нас про повестку, бабушка (а в какой-то степени и мама) внезапно впали в то, что английские юристы определяют как «состояние телесного страха».
Бабушка побледнела, задрожала, руки у нее затряслись. Мама: «Ну, мамочка, что ты, возьми себя в руки!» — побежала ей за стаканом воды; но все было напрасно. Для нас-то принесенная Костей бумажка