семнадцати, разливала чай; мать ее, старушка, сидела тут же. На пороге показался отец.
— Ты с кем это? — спросила жена.
— С Семеном Кузьмичом. Чайку нам дайте да свечу! Поскорее!.. Эй ты, Марфа! — крикнул он горничной, — свечу неси.
— Сейчас принесет, — проговорила жена. — Что это долго так нынче? — прибавила она.
— Да, таки долговато… Ирмосы тянули-тянули. Я думал, и конца не будет…
Проговорив это, муж хотел было удалиться, но какая-то тайна, очевидно, мучила его. Нерешительно подвигаясь к двери, он потирал кулаком спину и необыкновенно тихо заговорил:
— Поясница что-то…
— Опять, небось, распахнулся на паперти?
— Нет… О-ох!.. Как ломит! О-ой!.. Ты бы нам дала по рюмочке, да закусить чего-нибудь.
— Пошли закусочки! — отчаянно произнесла жена.
— Ну что закусочки? Мелет, не знает что!
— Нет, знаю!..
— А ты, сделай милость, молчи… Во сто тысяч раз лучше это будет.
— Что молчи-то? И так все молчу. Совсем дурашная какая-то стала.
— И была-то не больно — тово! Дура дурой и была-то! — бесцеремонно заметил супруг и вошел в залу, аккуратно притворив за собою дверь.
Гость молчал. Молчал и хозяин.
— Намедни у Еноховых «вечную кликали», — наконец проговорил гость.
— А! Сорокоуст? — спросил хозяин.
— Сорокоуст-с.
— Это когда?
— Третьего дня.
— Да-да-да. А мы с Емельяном Иванычем были у Селезневых на перепутье.
— Что же, как? — с любопытством спросил гость.
— Хорошо. Признаться, до такой степени, что именно — еле-еле…
— Хе-хе-хе-хе.
— Никольский, Егор Егорыч, знаете? так тот все просил, чтоб его в колодезь опустили в бадье.
— Зачем же?
— Уж и, ей-богу, даже совершенно не могу вам определить этого…
Хозяин и гость дружно засмеялись.
Из соседней комнаты показалась горничная с подносом, на котором помещались графин водки и тарелка с кусками белого хлеба. Приятели выпили.
В это время в передней застучал кто-то калошами и хлопнул дверью.
— Кто там? — спросил хозяин.
— Это я-с!
— А-а!
— Кто это-с? — полюбопытствовал гость.
— Сын мой.
Гость оправился.
Вошел молодой человек, лет под тридцать, с примасленными волосами и лоснившимся лицом, выражавшим высокое смирение.
— Где был? — спросил отец.
— В Крестовой-с, — подходя к родительской ручке и потом свидетельствуя почтение гостю, произнес сынок.
— Садись-ко!
— Сяду-с.
— Водки хочешь?
— Не пью-с.
— Ну что ж, много народу было?
— И-и, боже мой!
— Там ведь постоянно большое стечение, — вмешался гость.
— То есть яблоку негде упасть, — с умилением добавил сын.
— А-а-а!..
— Да-с. Нынче архиерейские певчие пели двухорнос «Слава в вышних», Бортнянского сочинение. Басы, я вам, тятенька, скажу, просто на стену лезли!
— Именно на стену, — вмешался гость.
— И как глотки целы, подумаешь? — произнес сын и задумался.
Подали чай.
— Саня! — крикнул отец, — нет ли там ромцу?
В соседней комнате мать и дочь встрепенулись.
— Послушай-ка, что-то говорит, — произнесла мать, вся обратившись во внимание.
— Рому спрашивают, — отвечала дочь.
— Нету; намедни с этим же пьянчугой-то выпили.
— Нету рому, — приотворив двери в зало, проговорила дочь.
— Ну, нет ли наливочки какой? Поищите там…
— Наливки пожалуйте! — говорила дочь матери.
— Слышала, — отвечала с горечью та.
— Я к маменьке пойду-с? — вопросительно произнес сын.
— Поди!
— Вот подите же, человек вышел, — проговорил отец, кивнув головой на удалявшегося сына, — а я, признаться, совсем! не ожидал.
— Что-о вы?
— Именно говорю: опасался, не ожидал. Да я вам что скажу, — ближе придвигаясь к столу, произнес хозяин: — он было меня со свету сжил!
Хозяин вопросительно смотрел на гостя.
— Он какие со мной штуки делал: определил я его на службу прямо из училища. Учился он хорошо: из закона пять, и из других там… тоже слава богу! И начальники, случалось, ежели спросишь: как мол? — тоже все говорят: «Слава, мол, богу!»… Ну, думаем с женой: «Слава тебе, господи!» И вообще по науке, чистописание или что — не пожалуюсь! Ну только был этакой вялый, дробный. Думаю себе: придется кормить ни за что. Поместил его в свой стол. Только что же? Раз в именины приносит мне чашку. «Вот, говорит, тятенька, прошу принять посильный дар». — «Это ладно, говорю, где ты деньги-то взял?» — «Посильные, говорит, труды». И замялся. Ну я понял, порадовался, авось, думаю, облегчит бремя родительское. Почему же не брать хоть за справку или там за что? Бери! Ну хорошо; только что дальше! Приехал к нам гурьевский мужик. Вот стоим мы с ним в палатском коридоре и говорим промежду себя. Гляжу, мимо сынок идет, посмотрел так-то на нас и пошел. Немного погодя и я тоже пошел. Через час никак иду к этому самому мужику, авось, думаю себе, что-нибудь перепадет, — гляжу: навстречу сын. «Ты куда?» — «Никуда-с, говорит. А вы не к гурьевскому мужику?» — «Тебе на что?» — «Так-с. Если к нему, так не ходите-с: я получил». Как сказал он мне: «я получил», так я и обомлел. Как? у отца? сын? перебивать? «Ты как же, говорю, смел это сделать?» — «Виноват!» говорит. «Сколько же, говорю, ты, мошенник, взял?» — «Рубль сорок», говорит. «Подай, стервяк ты эдакой!» — «Тятенька!» говорит, и заплакал: жалко стало! Отодрал я его тут за виски, говорю: «Не перебивай! Сам собой как знаешь, а у отца ни-ни-ни! Помни: чти отца твоего!» Ну-с хорошо, прошло никак дня два. Опять такая штука; немного погодя — другая. И пошло- о-о! Верите ли, никак месяц домой с пустыми руками приходил. Да что ж это, думаю наконец, ведь этак, прости господи, и без куска хлеба не долго остаться? Что он меня, аспид эдакой, заморить, что ли, хочет? Не вытерпел: призываю, говорю: «Убирайся из нашей палаты вон!» — «За что же?» говорит. «За то, что я тебя видеть не могу. С глаз долой!» — «Тятенька, помилуйте!» — «Что миловать? говорю. Ну вот, говорю, ты скажи-ка мне, что ты меня с голоду хочешь уморить, что ли?» — «Помилуйте, тятенька, как можно!» —