был плотный ражий детина лет под пятьдесят, с толстым рябым лицом и черными как смоль волосами, загибавшимися кольцом за ухом. Он шел босиком с высокой палкой в руке.

— Нет ли где уголочка, друг? — заговорил сухощавый, обращаясь к Ивану. — Нам бы самое это полымя-то — жару передышать…

— С чаво ж, заходите.

— В холодок бы где…

— Я вас в амбар поселю.

— Пречудесно!

Иван неторопливо слез с крыльца и, шлепая сапожными опорками, повел их улицей в ворота.

— Вы откуда ж это идете-то?

— Я-то, — говорил сухощавый, — я недалеко… всего двадцать верст… У помещика, у господина Чекмарева, ежели слыхал…

— Чикмаря? знаю. Это в Богоявленском?

— Ну во!.. он самый. Ну, я у него в церкви там, по живописной части маленько потрудился.

— Стало быть, живописцы?

— Н-да-с… художники.

Иван привел прохожих в амбар, где было действительно свежо, хоть воздух был несколько неприятен.

— Ну вот, художники, вот бы вы тут как-нибудь.

— Мы с удовольствием. Мы подстелим что-нибудь… А ящик-то под голову.

— Это ящик что такое? живопись?

— Да, предметы к этому, тоись…

— Ну, а предметы под голову.

— Ладно, ладно. Спасибо, друг!.. Мы разберемся!

Прохожие начали укладываться. Иван постоял и неторопливо пошел к двери. Живописец и спутник его, разостлав по полу свои одежи, растянулись.

— Фу, батюшки, благодать какая… Уж и жара, — бормотал живописец…

— Парит! — сказал спутник.

— Смерть… Уф, боже мой!.. Ну, батюшка, что же вы мне не договорили, как вы это грешить винцом- то начали.

— Да так и начал-с, — серьезным и несколько грустным басом заговорил его спутник. — Из-за пустяков, дальше да больше… Наконец того… доходит в замету самому. Под Тихонов день, как теперь помню, призывает он меня и строго выговаривает за мое поведение. Я же, признаться, изучился тщательно во лжи и отвечал ему: «В. п.!.. простите меня. Семь лет с зятем и сестрой не видался. Проезжая из Москвы, попотчевали они меня. Как владыку, прошу простить меня или наказать»… На это они оказали: «Прощаю»… Я же полз на коленях, говоря: «Накажите!» — «Прощаю!» — Умоляю опять, повелел удалиться.

Иван высунул голову в дверь и произнес:

— Художники, господа! Вы будьте столь добры не курить!

— Нет, не бойся, — заговорил живописец.

— Уж сделайте милость. Время, сами знаете, какое! Чего боже избави — искра, и шабаш!

— На этом будьте покойны. Я тыщи рублей не возьму, чтоб его коснуться… Тьфу!

— То-то-с… Сушь! Порох!

— Боже избави!

— Уж будьте так добры!

Иван ушел, бормоча:

— Тут теперь за всякую малость взыск!

Жара и тишина между тем все более и более налегла отовсюду; протянувшийся на высоком холме лес засинел под косыми солнечными лучами; ветер вяло дышал в разгоревшееся лицо. Наседка с цыплятами чуть слышно ворчала под крыльцом. По дороге в холодке пробирались богомолки, надвинув на лицо головные платки и нагнув голову. Навстречу им шел пьяный мужик в расстегнутой свите.

— Откуда? — проговорил он.

— Киевские, батюшка, киевские.

— К-еивские! а-а за меня, чай, забыли помолиться.

— Как забыть? Мы про тебя всю дорогу вспоминали.

— То-то! На вас не закричи, вы и рады…

Мужик споткнулся и без шума повалился на бок; он приподнялся было на одной руке, подумал и лег опять, проговорив:

— Еще маленько сосну.

Посреди постоялого двора на солнце стояла телега с каким-то продуктом, тщательно закрытым кожами и увязанным веревками. На телеге спал хозяин ничком; отпряженная лошадь ела овес из мешка, привязанного между оглоблями. По временам она валилась на землю, звякая бубенцами.

— Дья-вал! — поднимая лохматую голову, кричал на нее мещанин.

Лошадь становилась на ноги, вся усеянная сухим навозом. Мещанин спросонок зверски хлестал ее кнутом, снова подгоняя к овсу.

Тишина стоит мертвая. Только в амбаре слышен бас прохожего.

— Терпел я четыре с половиною года, женившись уже, — рассказывал спутник живописца, — и в это время тысячекратно утруждал его о рукоположении меня. Но получал в ответ: «подумаю». Являюсь на четвертой неделе пред благовещением: «Я, Егор Смягин, подаю прошение: довольно я терпел четыре с половиною года, прошу всенижайше разрешить меня к рукоположению». Но он опять отвечает мне: «посмотрю». Горько мне, признаться, стало, повалился я в ноги, стал просить… говорю: «ежели достоин, то разрешите, ежели нет — изгоните». — «Ступай вон!» говорит…

— Погоди-кося, друг, сем-ко я испить чего-нибудь поищу, — сказал живописец.

— Холодненького! — добавил спутник.

— Да, кваску бы.

Живописец встал, тихо отворил дверь и тотчас же закрыл глаза от нестерпимого блеска.

При помощи Ивана и живописец и его спутник с жадностью напились холодного квасу и затем продолжали разговор. Речь рассказчика звучала как-то однообразно; он рассказывал словно вытверженную наизусть историю или же как будто репетировал прошение кому-то, где излагал формальным слогом свои беды.

— …Через два года был я рукоположен. Но несчастия мои не оставляли меня. В 1849 году шестого марта, как теперь помню, приезжает к нам в К. генерал-лейтенант Лампасов. Приходит к нам в церковь. Я стоял из хорах, владыки не было. Феофан, казначей, отлучился к Софье Осиповне Труницыной (бывало… ну это я вам после расскажу). Начинаю я петь обедню. Спрашивает меня тенористый: «Как вы, Егор Прохорыч, прикажете — стихиры петь или читать?» Отвечаю: «На девятый глас пойте». Все шло хорошо. Только, забывшись, я вдруг к запел: Свете тихий. Наш же поп, который теперь расстрижен, из южных дверей кричит: «Дурак! замолчи!» Разогорчен был этим генерал Лампасов и тотчас пообещался довести до сведения. И вдруг я внезапно узнаю: в консисторию спущена резолюция: «удалить Егора Смягина по нестерпимому его поведению, лишив ношения рясы».

— Вот те на! — протянул живописец.

Спутник его на это только крякнул и, помолчав, продолжал:

— Поехал я на дьячковскую вакансию в село Голенищи. Живу полгода, ограничил себя во всех похотствованиях своих, а потом являюсь в К. с просьбою к самому: «разрешить меня, оставляя на дьячковской вакансии по доходам». Спущает резолюцию: «Узнать, как он себя вел…» Но так как благочинный Зерцалов не рожден для добра, то и отвечает: «по дошедшим до меня слухам — не совершенно добропорядочно…» Спущает резолюцию: «воротить в Голенищи!» Падаю я в ноги и молю: «не терзайте меня или же уничтожьте». — «Ступай вон!» говорит…

Настало небольшое молчание. Спутник живописца поправился на своем ложе и снова, смотря в потолок, ровным форменным слогом продолжал:

— Сидя в Голенищах, по возвращении, за столом у крестьянина Никифора Степанова, не стал я водки

Вы читаете Том 2. Разоренье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату