своим ближним?» Такие соображения, не смотря на очевидную основательность, не особенно тревожили меня в настоящую минуту. Припоминая похождения Феди, я убеждался, что сфера невежества и дикости вовсе необязательна для хорошо сформированного характера. Мальчик, который ушел из школы воровать, — вор, сидящий в остроге, фальшивый монетчик; уж это ли не потерянное существо, уж это ли не человек, который более других способен наброситься на вас и схватить за горло? А на деле выходит совсем другое. Строго повинуясь указаниям своей мысли, он вышел сам собой на настоящую дорогу, прямо к свету… Этот путь к свету не заказан никому из массы чуек, армяков, лисьих шуб; этот путь даже неизбежен для всех их, и если области невежества и умственного вздора остаются для них обязательными, то причину необходимо искать не в них.

Рассказ Феди, хотя отчасти, указывает на эту причину.

Выражения: «мне стало скучно, я хотел, мне не шло в душу», — выражения, которыми был переполнен его рассказ, невольно пришли мне в голову… Повинуясь этому настойчивому я, он бросает школу, учреждение несомненно полезное, особливо сравнительно с подделкой фальшивых пятиалтынных, и идет воровать. Как это могло случиться?

Стоит только припомнить намерения, с которыми Федя шел в школу, и сравнить с теми, которые с своей стороны имела школа, чтобы понять, что общего между теми и другими не было ничего, что Федя должен был непременно бросить школу, если хотел сохранить свою самостоятельность, если не хотел пустить в душу того, что не шло туда само собой. Следовательно, путь к свету, предлагаемый школой, угрожал Феде потерею нравственной самостоятельности и заставил его уйти, быть вором, шататься по чужим амбарам, по острогам.

Что делать! Должно быть, только в этой темноте, в этих темных углах, где не видно ни капли свету, и возможна эта нравственная самостоятельность! Разве старик со своей купиной не напоминает филина на церковной колокольне, забившегося от людей в такую высь и такую трещину, куда до него не дохватит ни один камень? Быть может, и эта трещина сохраняет его нравственный мир таким, каким сам он считает его лучше и удобнее для себя. Иначе вообще почему же эти характеры прячутся по мурьям, по острогам, гнездятся где-нибудь в темном углу, как совы, которые видят только в темноте? Их тут не трогают и не мешают быть самими собою…

И опять образованные люди куприяновской свалки пришли мне на память. Все они, бесспорно, исповедывали лучшие идеи, чем эти чуйки, лисьи шубы, армяки; все они шли в своем развитии по более торным путям, — и что же?

есть ли в них хоть тень той силы в своих убеждениях, какою обладают невежественные лисьи шубы? Вспомните процесс, и вы убедитесь, что он служит самым прочным доказательством отсутствия веры в эти убеждения. Неужели же в развитии их не было тех благоприятных условий, какие Федя нашел в своей странной жизни или купец-филин, воспитывающий себя в глухой трещине под колокольней? Я припомнил ход своего развития, развития моих знакомых и товарищей и убедился, что на торных путях к свету нет в нашей стране возможности сохранить характер и личность.

Федя ушел, как только ему «не пошло в душу»… Кто из нас, из всех этих «куприяновцев», уходил когда бы то ни было от этого «не идет в душу»? На торных путях нет никаких средств уберечь эту бедную душу на собственную свою пользу. Едва она попала сюда, как тотчас же начинаются над нею эксперименты, не ставящие ее в грош и имеющие в виду цели, ей вовсе посторонние. Находясь еще в школе, она приучается то думать об известных вещах, то не думать, потому что это кому-то нужно. И затем эти акции и реакции мысли, не зависящие от вас, начинают действовать без остановки во всю последующую жизнь. Поставленный в необходимость раз двадцать в жизни переменить направление мысли, человек теряет к ней всякий аппетит и может завещать своему сыну только то, что все эти мысли в сущности вздор, потому что не прочны, потому что завтра могут быть другие. И прочным и неизменным остается только то, что делает человека очень, очень маленьким.

Мне пришло в голову и припомнилось великое множество населяющих русскую землю людей, жертвы этих внезапных акций и реакций мысли, от самих людей не зависящих, и я бы непременно теперь же представил их читателю, если бы не произошло следующее.

Пароход, описывая полукруг и жалобно гудя в ночной тишине, стал подходить к какой-то пристани.

На склоне горы темнели бараки и белели церкви. Несколько огоньков светилось на пристани.

— Село Немудрово! — сказал капитан.

— Немудрово! — раздавалось по каютам, где лакея будили заспавшийся народ, которому нужно было здесь вылезать.

Я не спал.

— Прощайте, Андрей Иваныч! — сказал, появляясь с узелком под мышкой, Федя.

— Куда ты?

— Я здесь вылезаю…

— Разве здесь твой Семен Сергеич?

— Как же, здесь… У того купца он на фабрике… У седова, что вы давеча слушали… Первый фабрикант и первый кровопиец… А вы куда едете?

Этот вопрос заставил меня подумать, куда собственно я еду. Оказалось, что, садясь на пароход, я не взял даже билета.

Удаление Феди и скука одинокой езды на пароходе, притом еще неизвестно куда, навели меня на мысль сойти в Немудрове…

Я так и сделал.

И хотя это обстоятельство прервало на некоторое время нить моих мыслей, зато, ознакомившись с жизнью большого фабричного села, я могу теперь рассказать не только о старых моих знакомых, но и о положении целой деревни, испытывавшей на своем веку те же самые хоть и ненужные ей, но настойчиво приводимые в исполнение посторонние влияния.

С конки на конку*

I

…У Иоанна Предтечи, на Лиговке, — храмовой праздник.

Это праздник преимущественно чернорабочего народа, праздник мелкого торговца, словом — праздник людей «серых», работящих; вся Лиговка — длинная, в несколько верст улица, — как известно, населена именно этим серым рабочим народом; здесь квартиры и дворы легковых и троечных извозчиков, сенные склады, постоялые дворы для приезжих подгородних крестьян, масса кабаков, портерных, закусочных, съестных и т. д. Как бы дополнением, продолжением Лиговки служат с одной стороны Обводный канал, пересекающий ее почти в конце (если идти от вокзала Николаевской дороги) и на всем своем громадном протяжении густо обстроенный всевозможными фабриками и заводами и населенный тысячами чернорабочего народа, с другой — та же рабочая окраина Петербурга, центром которой можно считать Лиговку, — продолжается за Николаевский вокзал по тому же Обводному каналу, Шлиссельбургской дороге, далеко по Неве за село Рыбацкое… На всем этом пространстве не одного десятка верст, когда-то разделявшемся на слободы, села с приходами, а в настоящее время слившемся в одну сплошную линию заводов и рабочих помещений, между рабочим народом образовалась какая-то связь, одинаковость интересов, работ и забот… Конно-железные дороги, соединяющие село Рыбацкое — дальний пункт Шлиссельбургской дороги, с Нарвской заставой — дальний пункт Нарвского тракта, еще более развили потребность общения, вытекающую из одинаковости условий стотысячной массы народа, расселившейся по петербургской окраине. Неудивительно поэтому, что храмовые праздники, празднуемые приходами разных церквей, расположенных на этой рабочей дороге, делаются мало-помалу праздниками как бы общими для всей многотысячной рабочей колонии… Из-под села Рыбацкого едут праздновать к Нарвской заставе, на Митрофаниевское кладбище; из-под Нарвской заставы, пересаживаясь с конки на конку, добираются в гости в село Рыбацкое, в Смоленское, Александровское. Конно-железные дороги очень много содействуют удобствам передвижения на таких дальних расстояниях. Церковь Ивана Предтечи, находясь почти

Вы читаете Том 2. Разоренье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату