— Ну засуди! — сказал целовальник.
— Изволь, — как бы с охотой сказал солдат. — Изволь, друг ты мой… Барин, глядите, так ли будет?..
Тут солдат как-то установил себя с деревяшкой перед стойкой, как перед судьей, и сказал целовальнику:
— Позвольте с вас взыскать сто серебром…
Все покатились со смеху.
— За что?
— А я вам сейчас объясню… Погоди грохотать-то! Примали вы мой дом, а там у меня часы остались… оптические… Пожалуйте!..
— Это какие оптические?
— Больше ничего — серебряные с двумя доскам… Штучка маловатая, а цена ей — сто целковых. Вынимай деньги! Вышло ай нет? Барин! — обратился солдат к публике и ко мне, выходя из позы истца.
Со смехом ему ответили, что не вышло…
— Ах, в рот те галку!.. Ну постой, я другую.
— Да будет тебе, крупа! — сказал целовальник, стукнув его по затылку. — Пропивай остачу-то да ступай на ярмарку, причитай: «безногому…» Судиться!
— Ну да ладно, — начал было солдат, по-видимому намереваясь разыграть новую сцену, однако остановился и сказал: — а что, братец, ведь и так на ярмарку, пожалуй, ударишься? Барин! Пожалуй, что не сходней ли будет этак-то?.. «А-а, безру-укам-му, а-а, биз-зно-гам-му», — пропел он, как поют нищие, громко и отчаянно.
— Вот так-то!.. — одобрил целовальник среди смеха публики. — Как есть нищий!
— Да и так нищий, — подтвердили в толпе. — И зачем избу продал, старый шут?..
— Что ему в избе-то делать, хромому, — сказал целовальник и прибавил, обращаясь к солдату: — допивай, что ли, остачу-то.
— Уж и велика же остача!.. — слышалось в толпе.
На следующий день, когда мы с Иваном Николаичем собирались ехать в город, на двор вошел солдат и попросился с нами.
— Есть слушок, будто в части девчонка-то, — сказал он. — Все надыть поискать…
По всей вероятности, он уже успел истратить «остачу» от дома, взятого целовальником, был трезв, грустен, жалел об избе и не знал, что с собой делать…
— А пожалуй, что по ярмаркам пойдешь… с девчонкой-то, — говорил он в раздумье дорогой. — Ничего не сделаешь!
Мы приехали в город под вечер и прямо отправились в часть. У разрушенного каменного подъезда ветхого и ободранного здания части мы встретили пожарного солдата, который курил трубку и сквозь зубы бурчал: «нельзя!», относя эти слова к нескольким обывателям, стоявшим близ него.
— Блаженная? — отнесся он к нам. — Здесь! Надо к частному идти…
— Ну будет ломаться-то! — прервал его Иван Николаич: — авось и на пятачок выпьешь!
И дал ему пятачок. Солдат снял кепи и произнес:
— Дай бог ей, очень она нас выручает, блаженная эта. Вот двое суток, как нашли ее: нет-нет — и попадает безделица… А очень любопытствуют видеть…
По приметам блаженная оказалась солдаткиной дочерью. Ее поймали на дороге какие-то мужики и доставили в часть. Рассказывая историю находки, солдат вел нас по темному узкому коридору с ямами в каменном полу и с отвратительным казарменным запахом.
— Она у нас в темной сидит… — объяснил солдат. — Многие обижаются, что, например, блаженная, ну начальство… сами знаете… Вот тут!
Мы очутились перед маленькой запертой дверью, в которой было прорезано небольшое четвероугольное окно; солдат снял фуражку, просунул туда голову и шопотом сказал:
— Машуша, здесь ты?..
Ответа не было, только кто-то завозился в темноте. Солдат повторил вопрос.
— Жиды пришли?.. — послышался изможденный и донельзя слабый детский голос.
— Я, я, Филипп пришел!.. — говорил солдат робко.
— А у меня петух есть… — ответил голос и слабо, как самый маленький петушок, пропел: — «кукурику-у!.
— Тронулась девка-то! — вздохнув, сказал солдат и попросил у пожарного огарочка поглядеть.
— Все больше на жидах, — объяснил пожарный, зажигая огарок: — «жиды, говорит, Христа распяли, а петух запел — он и воскрес…»
— И воскрес! — ответил из тюрьмы больной и ласковый голос. — И матка…
Зажгли свечку, и солдат приотворил нам дверь в темную. Здесь в обществе пьяной бабы, которая спала на лавке спиной к нам, и совершенно трезвого мужика, молча сидевшего в уголке и покорно ожидавшего, «что будет», на полу, грязном и мокром, сидела Машутка. Жиденькие белые волоса падали, как попало, на голые плечи; худенькими руками крепко сжимала она какую-то грязную тряпку, из которой высовывался конец деревянной ложки. Она была в одной узкой и испачканной грязью рубашке.
— Питушок у мине… — лепетала она, прижимая тряпку к груди и глядя неподвижными, но не в меру оживленными глазами. — Запоет он — все передушитесь, жиды… Запой, запой жа-а… Ра-а-диминькай!.. Христос-то воскрес тады… Сю минутучку запоет… Бежите отсюда, жиды… Луччи вам убечь…
Девочка продолжала лепетать слова и фразы в таком роде, советуя нам уйти поскорее, потому что петух запоет сию минуту: — мать воскреснет, а мы все задушимся… Мы посмотрели на нее и с тяжелым сердцем пошли вон, не зная, что предпринять.
— Жаль и кинуть! — в раздумье тосковал солдат, когда мы вышли на улицу и остановились потолковать.
Среди такого раздумья к нам подошел полицейский солдат и еще кто-то из толпы.
— А, старина! — сказал Иван Николаич одному какому-то понурому старичку. — Цел еще?
Старичок не ответил, но поклонился Ивану Николаичу и стал около нас молча.
— Вы родитель ей будете? — сказал пожарный солдату.
— Да, пожалуй, что на то найдет…
— Так вы ее долго у нас не держите… Вот что я вам скажу: она блаженная — блаженная, а тоже кормить зря не будут… начальство — нельзя!
Солдат задумался.
— Ну, — сказал Иван Николаич: — думайте! Думай, старик, а то вышвырнут, хуже будет… Жаль ведь… Надумаете — идите к Миронову в лабаз, оттуда вместе тронемся.
Мы с солдатом стали думать. Понурый старичок стоял около нас и слушал. Солдат не мог придумать ничего лучше того, что рекомендовал ему целовальник: он хотел как-нибудь перезимовать зиму, а с весны положить блаженную в тележку и тронуться с нею по ярмаркам. Никакого другого, более практического плана для них обоих нельзя было придумать.
— Ничего не поделаешь, — порешив, заключил было солдат.
Но в это время понурый старичок не спеша тронулся с своего места и, поровнявшись с солдатом, глядя в землю, буркнул:
— Вот чего… Бросить это надо… Не приходится младенцев божиих по толкучкам таскать… Не подходит это, так-то-ся!
Руки старик держал назад и, говоря это медленно и с расстановкой, слегка подергивал плечом в одну сторону и не поднимал головы.
— Кормиться надо, старина!.. Душа просит прокорму, — сказал солдат.
— Корму хватит… От господа корм-то идет… А ежели ты имеешь веру, отдай блаженную нам… Прокорм будет! Не место толковать-то… в нумерок хушь…
Не дожидаясь ответа, старичок по-прежнему медленной походкой пошел в сторону, направляясь, по-видимому, к харчевне. Солдат охотно поплелся за ним, обрадованный неожиданным прокормом, и я не мог отстать от них, в первый раз услыхав сочувствие к невинным страдальцам, считаемым «блаженными», которых бросать не приходится.