бедной голове толпилось многое множество нежданных, негаданных мыслей, целой тучей нахлынувших в его бедную, слабую голову, искалеченную узкой специальностью. Какой случай внес в его сознание эти совершенно для него непереварямые мысли — я не знаю; очень может быть, что это была какая-нибудь практическая неудача, рана, нанесенная мелкому самолюбию; но что мучения его были серьезны и ничего «просто свинского» не заключали — это можно видеть и из его бессвязного разговора и из факта его действительного самоубийства. Б-в застрелился осенью того же года в Павловске. О смерти его напечатано в дневнике происшествий всех русских газет за сентябрь месяц прошлого года.

Около этих четырех-пяти главных фигур — труженика мысли, погибающего в общем стремительном потоке движения и ропщущего на него; человека, уныло воющего, оплакивающего свои несовершенства и ежеминутно эти несовершенства предъявляющего; того, который ломает в себе все не идущее к задаче, считаемой им за подлинное дело; того, кто молчит и думает, не видя для себя никакого исхода; и, наконец, того, кто не умеет думать, а прямо поражен, задавлен и разбит всем полчищем нахлынувших на его бедную голову мыслей, — около этих главных фигур группируется бесчисленное множество разновидностей, в которых не трудно узнать при некоторой внимательности черты, сходствующие с вышеприведенными, особенно заметными типами. Один не воет вслух, воет внутри себя; другой хотя и чувствует, что его несет, сорвало, но не показывает виду, а притворяется, будто даже очень рад, хотя и тот и другой в сущности испытывают точно то же, что и те, которые воплями и ропотом, не церемонясь, оглашают каждый шаг, делаемый ими на новом пути. Все это — как разновидности, так и главные представители разновидностей — все это составляет ту массу идущего по новому пути народа, который загнан на этот путь неожиданно ставшими необходимостию идеями простоты и правды. Все это идет страдая и болтая, упираясь и падая на пути, негодуя и злясь. Все это попалось в лапы новым идеям и, хочешь-не-хочешь, своими глубокими страданиями, своим глубоким негодованием свидетельствует о том, что эти новые идеи, эти новые потребности сердца пришли, вот тут где-то, и идут всё ближе и ближе. Можно на них лаять, можно от них рваться, можно их опровергать, можно на них просто плевать, притворяться, что не видишь, можно просто не видать их; но лаять, негодовать, бежать, опровергать, словом, проделывать все выше изображенное «без них» — никак уж невозможно.

II

Все эти толпы больных, страдающих, стонущих и проклинающих, на которые указывает памятная книжка в подтверждение вывода, что настоящее время более всего страдает «сердцем», весь этот трудно занемогший народ не составляет, однако ж, еще главного в общей картине этого необыкновенного нравственного движения, которое к тому же большею частью насильно втянуло его в себя. Вся беда этого народа заключается почти только в борьбе с самим собою, с собственными ненужными, мешающими освеженному сознанию старыми привычками. Несомненная трудность этой борьбы, громадность массы народа, захваченного ею, могут свидетельствовать только о том, что в сознание русского человека вошло нечто большое, небывалое, что это небывалое — сильно и велико. Но ни громадность захваченной небывалым толпы, ни самые размеры страданий не могут убедительно доказать наблюдателю, что «новое и небывалое» — явление вовсе не случайное, а напротив — неизбежное. Поэтому все муки и хлопоты, свалившиеся на случайно захваченного в движение неплательщика, состоят как бы в отвиливании, в придумывании разных штук, чтобы как-нибудь обойти, дать другое направление уносящему его потоку. Мысль его постоянно работает над всевозможными средствами, которые бы облегчили ему эту борьбу, он постоянно норовит что-то где-то устроить, учредить, сделать сначала то, а лет через пятьсот это, тогда как все дело и вся беда заключается в нем самом, и не позже, как сию минуту, и время требует переделки не на стороне где-то, не в каком-то чужом углу, а тут, в сердце самого неплательщика, куда с такою настойчивостью пробирается идея хотя бы «полнейшей простоты и правды» в человеческих отношениях. А эта идея действительно идет, вырастает сама собою и уже имеет в своей власти число сердец, ничуть не меньшее числа случайно занемогших и захваченных движением невольно. Памятная книжка дает немало указаний и на таких людей, у которых уже нет никакой нравственной связи ни с чем прошлым, у которых ни капли нет себя для себя, у которых есть только одно: невозможность существовать, не глядя действительности в лицо прямо и смело и не повинуясь одной только сущей правде. Это — не специалисты новых идей и новых дел, знающие доподлинно, что и к чему; нет, это — простые, очень часто необразованные люди, стоящие на новом пути почти одиноко; но люди, которые могут чувствовать только совершенно правдиво и только повинуясь владеющей их сердцем правде, которые идут… куда? я не знаю. В появлении их на свет нет никакой случайности, нет никаких посторонних влияний; напротив, это — продукт самый чистый и самый последовательный недавнего прошлого, продукт, явившийся именно там, где прошлое особенно блистало своими наинепривлекательнейшими сторонами. Беру из моей книжки наудачу небольшой отрывок, записанный со слов одного русского человека, лет под тридцать, встреченного мною за границей года два тому назад.

III

«…Вы вот всё не верите, думаете, что это только так, одна либеральная праздность, нежелание делать какое-нибудь простое, но серьезное дело… Уж наверное (я знаю, это я тысячи раз слышал) вы думаете, что так вот, болтаясь да разговаривая разные разности, я просто-напросто живу, ничего не делая, на чужой счет — и все… И знаете, ведь так думают иной раз очень добрые люди… «Врешь, каналья» — и все тут… Или так еще: «нахватался верхушек, прочел книжонку — и задрал нос… ну, и натурально, пошли эти разные идолослужения и все такое…» Главное, допекают нашего брата деньгами: «А деньги откуда ты берешь? Попробовал бы ты, говорит, зарабатывать так, как я; повозился бы ты с этой канителью, да тогда бы и разговаривал». Что отвечать на это, кроме того, что не могу я так, как вы, зарабатывать, что не могу жить так, как вы; потому просто, что нет у меня таких забот, таких огорчений, ради которых я бы так испугался жизни, что взял бы да и подал прошение к какому-нибудь православному жиду. Мне ничего не нужно. Но именно этому-то и не верят, да и вы не верите… Еще вот как иные называют: «новомодное дармоедство», а один делопроизводитель по коммерческой части на какой-то железной дороге, где нет никакой коммерции, так тот вот как ощетинился: «Вы, говорит, все равно что странники прежнего времени: придет, напустит на всех туману, получит даяние — и марш; а тут сиди да отрабатывай своим хребтом»… Очень все это натурально… Я только хочу сказать, что я именно и могу только, как вот делопроизводитель сказал, туман пускать… Если бы я мог не пускать его, я бы, разумеется, где-нибудь на железной дороге очень обстоятельно доказывал отправителю, что, облив его рожь керосином, я доставил ему только удовольствие и что не только мне за это платить ему не приходится, но, напротив, еще он обязан мне внести уйму рублей. В том-то и горе, а может, и счастье, что не могу! Очень уж крепко сидит во мне эта жажда туман распускать! А то бы почему окладами не побаловаться — самое любезное дело! И знаете ли: кто, какого рода человек воспитал меня таким образом? Отъявленный казнокрад, человек, вся жизнь которого, почти вплоть до самой минуты, когда нежданно-негаданно он сделал для меня добро, была длинным безобразием, исполненным всякой самой отвратительной скверности старых порядков… мой отец… Такова именно была жизнь моего отца… Лет до тринадцати я совершенно не знал его… Смутно помню какую-то фигуру, пьяную, на городском извозчике догоняющую наш возок, в котором я и мать ехали в деревню. Помню что-то небритое, осклабившееся в окне возка, что-то очень грубо говорившее с матерью; помню, что я ревел и что мать велела во всю мочь погонять лошадей… Не могу забыть какого-то зверского рева, несшегося вслед за мчавшимся возком: пьяный городской извозчик и пьяная фигура — оба ревели и гнались, не щадя ни лошади, ни своих глоток. Рев этот, эта неистовая скачка возка, эти комья снегу, врывающиеся в окна возка и бьющие меня, мать и няньку по голове, врезались в моей памяти навсегда, как нечто ужасное, а главное, что это — отец… Представление об отце у меня с этих пор постоянно соединялось с этим ревом, с чем-то таким, от чего у меня замирало сердце… К этому неизгладимому впечатлению чего-то ужасного и нехорошего, по мере того как я вырастал, присоединялись новые, уже осмысленные причины ненависти к нему; постоянно я видел перед собой фигуру моей матери, окруженную фигурами разных добрых старушек, которые только и делали, что жалели ее… Моя мать никогда не жаловалась — она была безропотна… Она сохла и чахла в молчаливом сознании своего несчастия, всей трудности жизни. Несомненно, она искренно страдала, но я потом расскажу кое-что о мотивах к этим страданиям; теперь же — что долгие годы жалоб, раздававшихся вокруг моей матери и подтверждаемых ее вздохами и действительными страданиями, привели меня, мальчика лет десяти-одиннадцати, к таким мыслям: вырасту большой, наживу много-много

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату