где в основании союза кладется мысль о человеке, человеческом достоинстве, нравственных обязательствах друг к другу. В таких общинах немыслимо смешение понятий мешка и гостя с мадерой, ибо гость с мадерой — позор, обида, оскорбление нравственного чувства. Барыш, доставляемый гостем, заменяется усовершенствованием способа труда. Круг сплочен во имя общего блага, во имя внимания к своим дочерям, и сыновьям, и старикам, и старухам, как людям. Единящая, таким образом, единомышленников «по человечеству» внимательная мысль не могла бы, положим хоть в деле джутового мешка, ограничиться бесплодными рыданиями перед купцом, который не берет холст, а непременно бы подумала о защите. Если мешок бьет тем, что он работается по щучьему велению машиной, то мысль о борьбе с ним тем же орудием непременно пришла бы в голову общинникам само собой: нельзя не бороться, надо бороться, потому что позорно, бесчеловечно и по совести преступно быть равнодушным к тому, что вот это, например, человеческое существо, моя или чужая дочь, в случае моего равнодушия должна будет существовать позорным ремеслом приема «гостей». Разве можно жить на свете, допуская такие вещи? Где же бог-то в нас?.. И будьте уверены, что даже ничтожная земская ссуда распределилась бы в этой общине не так, как в канцелярски-мелочной артели или в канцелярски-правильной общине. Да, обезличила русскую общественную мысль заменившая ее «общественная канцелярщина». И проела эта канцелярщина не то чтобы так называемую интеллигенцию, а в значительной степени и массы народные. Обыкновенно русское общество привыкло представлять себя в таком виде, что одна половина его здоровая, а другая — гнилая; народ здоров, а интеллигенция — гниль. Голова сгнила и болтается на мочалке, а в то же время ноги бегают в лучшем виде. Что за нелепый образ! И куда бы вы ни перенесли, здоровье ли в голову, а гниль в ноги, или здоровье в ноги, а гниль в голову, — одинаковая нелепица и невозможность представить себе этот нелепый образ. Если уж дело пошло на аллегории, то мне кажется, что русские недуги рисуются несколько в ином виде: в русском обществе тронута параличом целая половина тела, от головы до пяток; и именно — опять-таки если говорить сравнениями — та половина, где лежит сердце человеческое. Другая сторона, сторона опухшей, расстроенной печени, напротив, действует и регулирует весь строй жизни. Недаром у нас остроги каменные в четыре этажа, под железными крышами, и в каждом уездном городе, а народные школы — лачужки, кое-как крытые соломой, да и не всегда топленые… Число посетителей острогов растет с каждым годом и, сообразно с неперестающим увеличением заключенных, растет и забота о том, чтобы их разместить, растут расходы, растут усовершенствования… А из университетов гонят, из гимназий гонят, а в деревенские школы не попадают сотни тысяч, миллионы. В остроге кормят даром, а вот когда недавно, наконец(!), удалось открыть в одном из университетских городов студенческую кухмистерскую, там, боже милосердный, какой поднялся трезвон, точно праздновалось вступление России во второе тысячелетие: о кухмистерской телеграфировали во все газеты; открывали ее с молебствием, водосвятием; причем служил сам епископ в сослужении с четырьмя архимандритами. Были войска, градоначальники… и все в парадных мундирах… Достигнута, наконец, возможность получить бифштекс ценою в пятнадцать копеек! Да и тот, как впоследствии оказалось (тоже в телеграммах), вышел никуда не годным: жёсток, как подошва, и едва ли не из маханины!

— Жестокие, сударь, у нас нравы! — скажем мы словами Кулигина…

4

«…Недавно одна учительница простонародной женской школы, помещающейся в одном из уездных городов, в одной из таких слободок, какая описана автором, посещавшим бежецких мешочниц, задумала приучить детей писать сочинения. Ученицы ее, все без исключения, если не будущие мешочницы, то все принадлежат к городскому пролетариату, на который у нас почему-то не обращается никакого внимания. Учительница сказала, чтобы девочки, как умеют, рассказали, у кого что на душе, и вот одно из таких признаний: «Я продумала целую ночь — писать ли секреты? Но надумала писать. У меня рассказ начинается с свадьбы мамы. Мама замуж вышла 21-го года, но она вышла не за милого, а за постылого, потому что она ни за что не хотела идти с ним под венец, хотела идти просить милостыню, но брат, особенно старший, Илья, ни за что не хотел ее оставить девушкой. Он говорил: „Если мы отпустим просить (милостыню), то она года через два родит ребенка и придет к нам жить… А если отдадим за солдата, то будет уже не наша, а посадская солдатка…“ Мама не хотела идти за своего жениха, потому что он был из жидов, но его перекрестили, и крестным отцом был епископ… Отец наш был худой, черный, поэтому мама до смерти убивалась, чтобы не идти за него замуж. Но вот справили свадьбу, и маму увез этот еврей в город. Она его не полюбила, но все-таки у них было трое детей… Старшая, Варвара, когда ей было шестнадцать лет, то ее прельстил молодой торговец. Мама, конечно, ее выгнала из дома, потом у нее родилась дочь Машутка… Он ее в замуж не берет, потому у него была жена… Второй сын у мамы был Николай, живет в N в почтальонах и нам денег не посылает. Третий, Григорий, каждую ночь где-то ходит и что делает — не знаю… Я сама уж другого гнезда. Сказать просто — незаконная. Это и по лицу видно, я белая, а другие черноватые. Пятая сестра — тоже незаконная, маленький брат — тоже незаконный. Теперь маме пятьдесят лет, но она не бросила этого дурного порока, и нынче она живет с одним солдатом- постояльцем… С ним мама стала добрее, но я этому не рада; она скрывает свои поступки, а все и маленькие дети знают; это, по мне, худо. Она меня раньше все била и ругала, да как еще ругала, но когда она заругается, то я затыкаю уши, а когда лежу на кровати, то читаю молитвы, или рассказываю из русской истории, или сочиняю сочинения… Что она меня била и ругала, то вы (обращение к учительнице) в этом отчасти виноваты: помните, прошлую зиму сказали мне, согласна ли я поступить в гимназию, я сказала маме, а там не приняли, то мама меня и стала бранить, что я ее обманула… Но я решила — так как в гимназию меня не приняли, то я поступлю в монастырь, потому что хоть там и тюрьма, но лучше, чем здесь… каждый день брань, попреки, даром ем хлеб. Буду там работать, не буду видеть каждый день греха… А может быть, постигнет меня и такая участь, как старшей сестры? Я теперь думаю, что я ни за что не погублюсь — но не знаю… Ведь я еще невелика… а ведь когда буду девушка, то, может, так и сделаю, как сестра и маменька… Конечно, я буду стараться всеми силами, чтобы этого не сделать, а когда поступлю в монастырь, то не буду соблазняться — а все-таки не знаю… Мне как не в монастырь, то более нет никуда дороги… А не то в могилу, потому что мне не пережить этой жизни…»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Нет — из участи таких существований, стонущих беспомощно по всем углам русской земли, покуда еще не сделано ни общественных вопросов, ни общественских задач. Недаром года полтора тому назад с таким необычайным торжеством был «пронесен» по всем журналам, и толстым и тонким, как доказательство, что в «общественских делах» значительную роль играет и сострадание и забота о беспомощном, тот факт, что в какой-то губернии общество прокормило старуху бабу. Едва этот факт был обнародован, как тотчас же его подхватили, и он обошел решительно все журналы и все статьи, посвященные общественным порядкам. Вышеупомянутая баба непременно присутствовала в каждой из статей, всегда выдвигаясь, как укор сомневающимся… «Вот, — писалось в одной, — вопреки уверениям, что наша община и т. д., мы можем сообщить следующее: в одной деревне» и т. д. Следовало повествование о прокормлении бабы. В другой писалось: «Между прочим, мы не можем не отметить следующего замечательного факта: в одной деревне, как нам известно из вполне достоверного источника, без всякого постороннего влияния крестьяне прокормили» и т. д. И опять баба… «А чтобы доказать, — писалось в третьем, — что упреки, расточаемые разными свежими или, вернее, свежепросольными наблюдателями, якобы в равнодушии… то вот факт, который говорит сам за себя: крестьяне деревни» и т. д. Словом, по всем журналам и газетам моментально пронеслась весть: бабу, бабу прокормили, бабу! бабу! бабу! И везде факт, в доказательство его достоверности, подтверждали цитатами: «Отечественные записки» сослались на «Русскую мысль», «Русская мысль» на «Русское богатство», потом все вместе на всех вместе… А вот когда в недалеком от Петербурга расстоянии, также «вопреки уверениям», в некоторой деревне была сожжена живьем некоторая больная старушка, так этот «прискорбный» случай проследовал в печати почти без шума… Жестокие, жестокие, сударь, у нас нравы…

5

«Впрочем, позвольте: в моей памятной книжке есть один незначительный эпизодик из народной жизни, вернее даже случай из народной жизни, рассказанный мне одним приятелем. Мне кажется, что здесь не будет лишнее привести его. Вот этот случай в том самом виде, как он записан у меня:

«Весна. Голодная, отощалая деревня: какие-то одинокие, брошенные на неприветливую, голую, безлесную равнину выселки в пять-шесть плохо обстроенных, почерневших дворов… Голодна, мрачна

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату