«Какое мне дело?.. Рррозок!..» — «Батюшка, матушка!» — «Рррозок!» — «Ты почему не снял шапки? Почему у тебя не засеяна полоса? Почему у тебя нет хлеба? Куда девал? Отчего скотина голодная?» — «Да приели хлеб-от, да, вишь, кормить нечем, да откуда взять-то…» — «А! откуда взять, приели, не кормили, ррррозок!» Так ббу-удет поррядок! Так я вам, милостивый государь, в два года такой представлю вид, в «Живописном обозрении» не отыщете… А ежели вы, господа члены, будете выдавать документы, что драть нельзя, потому у него печенку в драке отшибли, а в том же числе потребуете, чтобы взыскивали, — так уж извините! Господь с вами совсем, живите как знаете! Сделайте милость, потакайте им, сколь вам угодно, а уж я человек, который знает страх, совесть, правила, престол божий и прочие которые достойны человека предметы, уж я уйду лучше, оставлю вас… Справляйтесь одни, как вам угодно. А на этакое безобразие смотреть не буду… Уж извините!.. Так вот какое мое мужицкое мнение… А знаю, что не понравится…
— Действительно, — начал было я.
— Да знаю! Уж знаю-с!.. Вам надо регелиозно внушать, деньги получать, да чтоб благосклонно, потому ему, каналье, нос разбили в кабаке, ну он и оказался болен душевною болезнию, неизлечим… Все это нам известно, только как бы не пенять-с… Н-ну, однакож и ко дворам пора…
— Позвольте еще одну минуту, — сказал я, останавливая собиравшегося уходить гостя. — Скажите пожалуйста, как же вы теперь-то справляетесь?
— Как-е справляюсь? Деру-с!
Гость пожал плечами.
— Но ведь запрещают.
— Сколько угодно! Деру, милостивый государь, в собственную свою голову. Да будет его святая воля, всевышнего! а нельзя не драть, как вам будет угодно. Пущай жалуются, дам ответ чистосердечный! Спасибо еще, есть у нас на деревне два древних мужичка, древнейшие обыватели, имеют медали за столетнее потомство, так вот те подсобляют… А то ведь и помощников-то не найдешь… Разложишь иной раз мужичонку, а на ноги и на голову сесть некому! Кому ни скажешь — «ну, как же, стану я…» Иной раз и розги-то никто не хочет в руки взять. Ну, а уж эти старички действительно никогда не покидают, Филофей с Дорофеем… Только заикнешься: «Ну-ко, старички, утвердите дураку закон», — завсегда готовы! Потому они, как люди старого завета, понимают правила, порядки, то и видят, что по нонешним временам нельзя без этого. И не послабляют! Нет. Кричи не кричи, а засыпят, что следует… И всё с приговором: «помни правила, почитай начальников, не балуй, не пьянствуй, бог… престол… храм…» Покуда не вспухнет… Коренные старички — мало теперь таких сурьезных мужиков… Так вот, милостивый государь, как мы справляемся. Оно, конечно, не вполне благосклонно, да зато… только по этому самому и чаек-то с булочкой, с вареньицем благосклонные господа кушают-с. Будьте здоровы! Заболтался я у вас.
Гость ушел.
Но не успел я привести в порядок мысли, навеянные мне речами гостя, как в избу вошли новые посетители: один из них был мой недавний враг, пролетарий, а другой — просто молодой деревенский парень. К удивлению моему, оба они почему-то весело улыбались.
— Ловко! — сказал пролетарий. — Ай не любишь этого? — проговорил он, обращаясь к отсутствующему гостю: — что в карман-то не дали зацапать!.. Ишь какие рацеи развел…
— Палку требует! — сказал парень.
— Чив-во-о-о? На-ко вот! Пал-лку! На-ко вот, выкуси это. Нет — довольно, будет. Не такие времена! Я под окном сидел, все слышал, какие он тут разводы разводил. Дай ему, животному, палку!.. У них, у канальев, только и есть ума на все — бить!
— Правилов не понимаем! — проговорил парень.
— У них, у канальев, только и правилов, что «плати» да «ложись»… Как снял с человека штаны — это значит закону научил, правилу… А не угодно ли ежели бы палку-то
И тут пошли такие речи, которые ни в чем, решительно ни в чем не походили на речи только что оставившего меня посетителя. За исключением веры в то, что палка есть верное средство в затруднительных обстоятельствах, переживаемых деревней, в речах новых моих гостей было все другое, от первого и до последнего слова: другие желания, другие цели и т. д. Я не передаю этих речей в подробности, так как некоторые выражения моих гостей, говоривших в сердечной простоте, не всегда были вполне удовлетворительны в цензурном отношении. Не передаю я также множества сцен, случайных разговоров, слышанных мною то там, то сям в народной толпе и доказывавших, что во всех самых мельчайших ежедневных явлениях жизни идет переборка, трудная и упорная, старого на что-то новое. Не передаю этого потому, что картина, складывающаяся из этих мелких жизненных черт, выходит большая, многосодержательная и требует внимательной, тщательной работы, на которую я сию минуту не способен. Кроме того, в ней так много жизни, что мне, человеку изломанному, смотреть даже больно, хочется отвернуться, чтоб не мучить себя… Ограничиваюсь двумя вышенаписанными сценами потому, что хочу о себе, о своей пропавшей жизни сказать два решительно последних слова. Своекорыстие побуждает меня… И вот, только из-за этого желания поговорить о себе, из-за желания придраться «к случаю», я и беру из всего «нового», происходящего в народе, только одну черту, которая звучит особенно настойчиво, слышится повсюду, — именно мнение о необходимости палки…
Бить надо! Дать леща!.. Дайте мне палку, без палки ничего не будет!.. Дайте мне! Дайте нам! «Вас надо колотить!» — «Нет, вас…» и т. д.
Если вы прибавите к этому массу подобного же рода звуков, слышащихся далеко за пределами деревни, таящихся в бесчисленном множестве голов разного звания и состояния, то согласитесь с тем мнением, также для многих вполне справедливым, что мысль русская вообще, как говорится, «зашевелилась», что вообще происходит какое-то «пробуждение». Я, конечно, рад… Но если это пробуждение, то оно для меня решительно не по душе… Оно оскорбляет меня, какого-то там Лиссабонского, оно, наконец, дает мне право даже обидеться тою глубокою несправедливостью, благодаря которой я, человек, которому положительно противны такие «пробуждения», остался «без определенных занятий» и пропал ни за нюх табаку.
VII. Глубокая несправедливость
«Время мое, то есть время таких людей, как я, Лиссабонский, людей, стремившихся «в деревню» служить народу, — миновало. Куда нам теперь с нашими «благими» намерениями! Но если я решаюсь вспомнить об этом миновавшем времени, то единственно из чувства глубокой жалости к тому, что вот мы, Лиссабонские, пропали и пропадаем так, без толку и без всякого проку… Жалко мне, что мы не потреблены (своевременно) народной средой, жалко потому, что вместе с нами не потреблены народом и наши добрые намерения, жалко потому, что, как мне кажется, как я упорно верую, поглоти нашего брата среда народная — право, не было бы этого сумбура, этой тьмы, жестокой путаницы и, наконец,