крестьянской жизни, решился бы не «благодетельствовать», а существовать только на те средства, которые, без принуждений волостного начальства, а по силе по мочи, дадут ему «за его труд» сами крестьяне, и только те крестьяне, которым он помог, пособил, научил?
Когда-нибудь такой человек непременно придет в деревню; теперь же покуда его что-то не видно. Место его занимает человек служащий, чужой, нанятой, какой случится, какой попался, и деревня живет без всякого призора и без единого доброго слова, если не считать священника, каждый грош дохода которого виден крестьянину (а это много значит!), который, будучи понятен крестьянину как человек, зарабатывающий свое пропитание (не больше), хорош для него и тем трудом, который дает ему пропитание. Труд этот облегчающий — так думает крестьянин — положение крещеного человека: он отпускает его прегрешения, лечит молебнами и акафистами; масло из лампады помогает от тысячи недугов; крестный ход годится для урожая, от засухи, для дождя. Даже скот — и тот может рассчитывать на помощь во время эпидемии только от молебна: недаром же, как писали недавно в газетах, крестьяне одной деревни Тульской губернии просили отца своего духовного отслужить молебен «всему православному скоту» и «помянуть» каждую скотину, то есть мою телушку-белушку, Егорову вороную кобылку.
Теперь же, когда в деревне нет человека, который бы, будучи выше по развитию, умней, знающей всего мира деревенского, решился бы зарабатывать себе скудный хлеб своими знаниями, как зарабатывает его священник молитвами, — теперь всякому, мало-мальски очувствовавшемуся деревенскому жителю не может представиться ни в чем спасения, кроме пачки денег за пазухой. Она может вывести его из этой курной ужасной избы, из-под этого беспрестанного гнета ничегонезнания; за деньги он достанет и доктора и учителя и откупится от солдатчины. Он так мало знает, мало понимает, что кругом его делается, что только деньги и могут помочь ему выбраться на божий свет. А раз он убедится, что дело его плохо и что ему трудно, неловко и глупо живется, что ему надо и следует выбраться, раз он понял, что выбраться можно только деньгами: — ни перед чем, ни перед каким средством задумываться он не может. Мгновенно начинает вырабатываться не философ, не «буржуй» (выражение И. С. Тургенева), а просто страстно влюбленный в деньги, в бумажки, «в пачки» человек.
Таких влюбленных в деньги людей, в настоящие дни, полны все углы и закоулки земли русской, благодаря только неожиданности, внезапности всевозможных перемен в условиях русской жизни. Никакие службы на вновь открытых дорогах, никакие воинские повинности, никакие училища, все вместе взятые, не в силах поглотить и дать хлеб народу, который никогда не рассчитывал на то, что ему придется остаться без хлеба. Этого народа в мелкопоместном дворянстве, в чиновничестве, в поповстве, в городском полумещанстве, полукупечестве — непочатые углы, и все они понимают, что положение плохо. Все они ужасно мало могут и ужасно много жаждут, и вот по всем углам земли русской, на крылечках волостных правлений, в дьячковских, дьяконских и священнических домах, в этих бесчисленных домишках уездных и губернских переулков, домишках «вдовы надворного советника», «потомственного гражданина» — везде и всюду тысячи людей, решительно обиженных своим положением, неуменьем взяться, невозможностью рассчитывать на помощь, видящих спасение в случайном заполучении куша, который один только и может их выручить из беды.
В Слепом-Литвине есть уже немало мужичков, сообразивших, что дело в куше, в пачке. Упомяну в особенности об одном, о котором читатель имеет уже понятие. Это староста — Михайло Петров. Человек он еще молодой: в последние дни крепостного права он был еще мальчиком лет восьми. Отец его — тот самый мужик, у которого старый барин четыре раза сломал конюшню. Характер этого мужика, позволявшего себе воевать с господскими управляющими и даже с самим барином, человека, который, несмотря на все невзгоды, сумел иной раз настоять на своем, был характер крутой, деспотический. Когда молодой Михайло Петров, по освобождении крестьян, задумал ехать в Питер, против чего отец восстал, ему пришлось изведать на себе всю силу этой крутости и дикость необузданного ее проявления. Терпеливо ждал он отцовской смерти. Ждал два года и, только дождавшись ее, мог добиться права уйти в Питер на заработки. Крутой отец, видя непокорность сына, которую тот не мог утаивать в течение двух лет жданья, сохранил свой отцовский норов до конца дней и, умирая, оставил Михайле всего пятнадцать копеек «за непочтение», тогда как старшие братья получили всё.
Должно быть, отцовский норов не миновал и сына, и Михайло Петров не задумался пуститься в дальнюю дорогу почти без гроша. В Питере он сразу попал на отличное место, к «хорошим господам», из числа тех быстро народившихся, которые, наживаясь из чужого кармана, не считали ни того, что им самим попадется под руку, ни того, что уйдет у них из-под рук.[2] Михайлу Петрову жилось хорошо; но он был еще мужик и «глуп» и, накопив сотню-другую рублей, по глупости воротился в деревню. Думал, что для него, как для мужика, этих денег видимо-невидимо. Тотчас по возвращении он женился, и «подхватил» истинную красавицу, как сам он говорил, первую умницу. Но после Питера «крестьянство» показалось ему трудным и глупым делом. «Из чего биться?» — этот вопрос стал возникать у него в голове поминутно, при каждом шаге в крестьянском деле. Отведав легкого столичного труда, хорошей еды, спокойного сна вволю, тепла, теплой одежды, цельных сапогов, он уже не мог понять удовольствия биться как рыба об лед для того, чтобы ничего подобного не иметь…
У Михайла Петрова родился первый ребенок и помер — «незнамо отчего». Михайло Петров с женой стояли над ним дни и ночи почти целый месяц, не зная, что с ним делается и чем помочь. Он орал без умолку от какой-то страшной боли, против которой нигде, на сто верст кругом, не было помощи. Барыня- помещица знала в медицине только две вещи — деревянное масло и спуск. Батюшка знал — масло из лампады, спуск, просвиру за здравие и молебен о здравии. Деревня знала много других средств, вроде того, что кричащего ребенка надо вынести на мороз и держать его на холоду до тех пор, пока он не начнет затихать, и потом нести в горницу, где он непременно заснет от такой внезапной встрепки. Ему вправляли живот, трясли за ноги книзу головой, поили оттопленным в печке чернобыльником, поили лампадным маслом: — он все орал и вопил без всякого милосердия и, наконец, умер.
Жаль было ребенка, первого ребенка, Михайлу Петрову, и эта смерть разъяснила глупость его положения едва ли не сильнее отцовского самодурства и петербургской привольной жизни. Мужики, у которых мрут дети точно так же чуть не каждый год и которые все-таки продолжают пользовать их средствами, ведущими ко гробу, стали представляться ему чистыми глупцами, и ему было обидно, до крови больно, что и он — такой же глупец, как и они. Надо к этому прибавить, что, воротясь из столицы, он вынес некоторое понятие вообще о порядке, необходимом в делах, для того чтобы дела шли успешно: взял — отдай, нанялся — работай, подрядился — исполни, что следует — получи. Деревня же, в которой ему пришлось жить своим хозяйством после таких питерских порядков, ничего подобного знать не могла; время после крепостного права стояло запутанное, положение дня не выяснилось для крестьян, и эта путаница была Михайлу Петрову невыносима.
У него, например, подряжаются строить избу за тридцать рублей, подряжаются без бумаги, на совесть, и уходят, получив задатки, потому что вдруг на них нахлынула откуда-то практическая струя нового времени, гласящая, что «без росписки ноне ничего не поделаешь», а между тем «по той же самой совести» — они же, за одну только водку, делают в пять раз труднейшую работу дьячку, потому, мол, что добрый человек. То в ножки кланяются по старой памяти, то сами же высекут себя в волости. Все это Михайлу Петрову было не по нутру. Смерть первого ребенка еще более ожесточила его на бестолочь, окружающую его, и на его собственную бестолочь, от которой он не мог выбиться, как мужик. Он, как умный человек, сразу понял, что ему нужны деньги — и пока больше ничего, чтобы не тянуть этой лямки, чтобы не покоряться случайностям от забитых, запутанных людей и случайных порядков, чтобы не вредить себе своим собственным невежеством. «Выбираться» — вот что сделалось его задачей, а умная жена тотчас сполна поняла и прониклась этой задачей. Как хорошая, умная подруга, она знала одно — что ей изо всех сил надо подсоблять мужу.
Они опять хотели было в Петербург ехать, но,
С двух часов их пребывания Михайло Петрович заметил, что жена его произвела впечатление. «Лучше этой нет!» — говорили молодые люди, в самое короткое время успевшие произвести съемку всем