— Ведь и эта земля, которая вот, кажется, никуда не годится, ведь она посмотрите какая будет, если сделать вот то-то и то-то.
— Это уж само собой! Этой земле цены не будет! Одно слово…
— Вот я вам расскажу, — робко начиная поучать, говорил Михаил Михайлович, — например, в Америке…
И рассказывал историю какой-нибудь американской общины, которая на безлюднейших местах сумела развести цветущие довольством поселения, и только благодаря знаниям и определенности цели.
— Цель… вот главное.
— Само собой! Это уж первым долгом!
Словом, какие бы невозможно-идеальные, фантастические идеи ни развивал в это время Михаил Михайлович перед местными обывателями, все они без исключения принимались последними без малейшего протеста и возражения и всегда, напротив, с величайшим одобрением: «само собой!», «Чего лучше?», «Первое дело!», «Первым долгом!»
Если бы Михаил Михайлович в это время не был помешан на своих фантазиях, то он и теперь уж мог бы услышать из уст своих крестьян-сотоварищей (так он думал) нечто, потрясающее все его иллюзии. Так, одобряя и соглашаясь, некоторые из крестьян проговаривались весьма неосторожно, вставляя что-нибудь вроде: «мы завсегда хорошим господам с охотой готовы… Что наших сил… Для господ». Но Михаил Михайлович в эту пору никого и ничего не слыхал, занятый новым делом, как и мужики не слышали, что он толкует, занятые своим старым. Он полагал, что все рассуждения — сущая правда и неопровержимы, и мужики думали, что они ловко потрафляют барину, поддакивая, — и не ошиблись. Барин оказался — «рубаха!»
Начав
— Канавы прикажете, Михаил Михайлович, гнать аль мосты наводить? — спросил его крестьянин, сняв шапку.
Михаил Михайлович молчал.
Он был поражен.
«Что ж это, — думал он: — ведь я, кажется,
Однако, собравшись с духом, он все-таки отдал какое-то приказание. Но, поднявшись с сена, на котором спал, наскоро напялил рваное пальтишко, в котором ходил по приобретенной трясине, грязные сырые сапоги, вытащил из-под подушки и надел на голову смятую шляпу и почему-то немедленно уехал в Петербург.
Недели две он бегал по петербургским приятелям, не замечая своего странного костюма и грязи, толстым слоем лежавшей на лице и рубахе, и предаваясь все это время непрестанным разглагольствованиям, причем обсуждалась на тысячу ладов справедливость делаемого Михаилом Михайловичем дела. Уже в это время его начинали одолевать припадки острой и мрачной тоски. Думает- думает, остановится на улице с вытаращенным неподвижным взором, постоит и, как сонный, войдет в портерную, спросит кружку, выпьет, спросит другую-третью, и не замечает, что его одолевает хмель…
Так он долго промаялся в Питере; но когда воротился в трясину, то был уже не тем, чем в первый приезд. Он уже не разглагольствовал, убедившись, что его не слушают; он уж не панибратствовал, убедившись, что в братья мужику он не годится, хотя и продолжал вместе спать и вместе есть. Длинным рядом всевозможных рассуждений о своей задаче он пришел к тому, что только пример, результат видимый, осязательный, доступен будет пониманию теперешнего крестьянина и научит его лучше всяких многословных рассуждений. Стало быть, надо не разглагольствовать, а взять все дело на себя, на свою ответственность. Теперь роются канавы, осушаются сырые места; но когда будет, назло всем преградам, получен первый урожай, словом — когда получатся плоды трудов и знаний, Михаил Михайлович на деле покажет, что значит справедливость. Теперь же он просто будет «пока» распоряжаться.
Решив так, Михаил Михайлович почувствовал себя спокойнее, да и, в самом деле, отношения сделались между ним и мужиками естественнее. Он стал приказывать, а они стали исполнять. «Рой тут канаву!» — скажет Михаил Михайлович и уж не разглагольствует о будущем благополучии, а молчит и молча думает: «потом сами увидите, что это значит!» Став на эту точку, он уже начал отвыкать от сплошного взгляда на весь толкавшийся вокруг него народ; он уже не мог смотреть на всех них одинаково, как смотрел еще недавно, полагая, что пред ним в каждом полушубке ходят все двадцать шесть томов истории Соловьева, а стал различать в одном экземпляре двадцати шести томов — хитрость, в другом — глупость, в третьем — самодурство, в четвертом — ловкость, понятливость и ум.
Появились, таким образом, любимцы, приближенные, доверенные.
Таким образом, если уж в то время, когда Михаил Михайлович был пред мужиком тише воды, ниже травы, если, повторяем, и в то уже время в нем нетрудно было разыскать и рассмотреть барина, барскую повадку, то теперь-то и подавно. Полагая, что он только временно, так сказать, надел на себя шкуру барина, Михаил Михайлович незаметно, в силу того же, что он был
Вместе с тем, по мере того как в Михаиле Михайловиче стал проступать уж
Барин начал повелевать, а крестьянин принялся его надувать.
Началась самая утонченная борьба двух естественных врагов, и надо отдать мужикам справедливость — молодцы они в этой борьбе. Лаской, угождением, потрафлением, предупреждением еще не родившихся, но имеющих рано ли, поздно ли родиться желаний, вот как они, и самые талантливые из них, принялись действовать…
У Михаила Михайловича стало образовываться все больше и больше праздного времени, ему становилось все легче и беззаботнее, точно кто по-матерински заботился о нем. Он даже лесть стал слушать как должное, поддался на похвалу, на удивление его уму, знанию. Неведомо как и откуда взялась какая-то бабенка востроглазая, которая стала все тут вокруг да около лебезить. И другая и третья…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Михаил Михайлович вновь очнулся, опамятовался и совершенно упал духом. Сначала, когда какое-то ничтожное обстоятельство заставило его прийти в себя, он мгновенно (барская привычка) ожесточился на мужиков. Все в них показалось ему отвратительным: и эти бороды и лица, но пуще всего эти улыбки, эти снятые шапки. «Холопье!» — возопил он всем нутром. Противными ему показались все эти: «Будьте покойны!», «Дело явное, чего лучше!», «Само собой!», «В аккурате!» и множество других ничего не значащих слов, которыми такой мастер отделываться русский человек, когда он не хочет ничего сказать или когда желает сказать не то, что думает.
Бывали у Михаил Михайловича минуты сурового ожесточения против всех и вся. Бывало так, что, ожесточившись решительно на всех толкавшихся вокруг него на работах и постройках людей, ожесточившись на всех огулом и на каждого поодиночке, Михаил Михайлович прекращал всякие приказания и распоряжения, упорно молчал, не давал ни на что никаких ответов. Тогда народ, толпившийся вокруг него, немедленно же начинал разбредаться; никому не было расчета терять минуты времени даром. Всякий знал: «понадобится — пришлют», и, взвалив котомку на плечи, расползались по лесным тропинкам к новому заработку.