ждет, скоро ли свет… А чуть светок, чуть петух где-нибудь, и забормочет: «Слава тебе, господи! Жив, жив я… Вот и солнце красное… Ах ты, боже мой… Свет и день! Жив, жив, жив…» И спать ляжет, когда, уж вся деревня проснется, народ зашумит, заговорит — тут ему не страшно. «Тут, говорит, я не боюсь помереть… Тут — на миру…» И поплакивал старичок, оченно поплакивал! Бывало, кой-как, уж кой-как мученски мучается зиму-то, весны ждет: а пошел капель, стало пригревать, так и польют из глаз слезы-то… Жаль, всего жаль! Пуще всего — работать ничего не мог. На пашню поглядит — зальется, зальется… А пашню-то нашу всё обрезывали да обрезывали, и двор-то поосел. Я один, заведение большое — одному-то и не под силу… Там завалилось, там упало… Плакал он, покойник, много плакал: а все пока силы были, все топтался, шамкал, приказывал да советовал. Ну, однакож, и помер… Днем помер — недаром бога молил… Как сидел на солнышке, так и заснул, кончился… А тут скоро и освобождение пришло. Пришлось мне новые порядки узнавать… А новые-то порядки нашему брату трудноваты. Первое, что при барине мы знали одно — работу; что скажут, то и делали: навалим ему хлеба, свезем в город, деньги он возьмет и уж как сам знает, так и путается с начальством, — а тут то тот, то другой тормошит… Да, деньги… Они хоть и не велики, да добывать-то мы их непривычны… У меня маменька-то во всю жизнь денег разобрать одну от другой не умела, дай ей копейку или двугривенный, ей все одно, потому хозяйством жили, все свое… Только деготь да соль да что-нибудь по мелочи… Да и то все — либо дедушка, либо тятенька… Н-ну, а тут изволь доставай. А кроме того земельки мало — гораздо меньше супротив прежнего стало — и выгон ушел от нас — пришлось нанимать у чужих людей, платить опять деньги. Вот и пришлось в люди идти поклониться. Глядишь, тот тормошит, рублевку теребит, другой: кой-как собьешься, отдашь с прибавочной. Там прибавочка, тут прибавочка — ан и самому-то то там нехватит, то тут не натянешь.
И затем Иван рассказал, как он запутался в те самые тенета деревенских биржевых операций, о которых говорено выше и которых я здесь повторять не буду. Запутывался он каждую минуту, но по капельке, по копеечке, полагая, что это — что-то временное, случайное, тяготился этим по-детски, наивно, скучал и вдруг очнулся, потерял наивность неопытного ребенка и понял, что это — не случай и не на время, а что это — такой порядок.
Произошло это следующим образом:
— Долго ли, коротко ли идет время, подошла сибирская язва, стала валить скот… Вертинар приедет, расковыряет шилом больное место и — уехал! «Мне, говорит, не успеть, заболело сто тысяч голов, а я один на четыре уезда, жалованья мне рубль — того и гляди сам поколеешь с голоду». Ну мы и не взыскиваем… Валит скотину — на поди!.. Остался и я без всего. Повалило у меня двух коров, да к штрафу присудили за шкуры. Кабы мы были крепостные — ну, пошел к барину, поклонился бы, он бы и дал мне лошадь, потому какой же я буду мужик без лошади?.. Ну а в нонешнее время поди к соседу, плачь… Ей-ей, иной плачет! Смеху достойно сказать: эдакой верзило и — плачет; а ведь сущая правда… Просишь, просишь ковригу-то, зальешься… Я однова сам удивился: запищал даже с огорчения, словно заяц несчастный, не то что заплакал, — а ведь во мне без малого шесть пудов весу. Вот нужда-то до чего доводит!.. Вот в эдакое-то время толкался, толкался я вокруг наших, свойских мужиков, которые хозяйством покрепче: коё самому нужно, коё не дает — задолжал я ему раньше. Нет ничего мне справки!.. А время идет и пора стоит рабочая… Хоть волком вой без лошади-то… Вот я и надумал идтить к сестре — за сорок верст от нас сестра была выдана моя… Муж-то ее по дровяному делу служил, жалованье получал — значит, при заготовках был — ну, и деньжишки кой-какие водились. Вот я к нему: «дай, мол, лошадь»… А крут был парень, и уж он мужицкое рыло стал воротить. Ломался, ломался — ну тут сестра подвыла за меня — дал. Поставил цену в тридцать пять рублей — отдать весной… А по совести сказать, дал он мне одра; не то што тридцати, а и двадцати — какое! пятнадцать рублей и то напросишься… Ну что будешь делать? Взял, еще в ножки поклонился. «Продай, говорит, сено — куда оно тебе? Оставь на одну лошадь, а остальное мне отдай. А свалишь в нашем месте» (у такого-то). Назвал мужика, тоже к нему под кадриль подходит: сено тюкует, и часы, и все… А деньжонки-то требуются: коров нет; все купи, ребятишкам молока… Отдал ему сено по десять копеек и приставить обязался к тому мужику, которому он наказывал. Вижу, приехал в нашу деревню, поговорил с мужиком эстим, Парфенов прозывается. Потом оба зашли ко мне; зять и говорит: «Приставляй сено Парфенову, а за расчетом ко мне ходи». И Парфенов говорит: «Ко мне, говорит, приставляй»… Вот я и стал приставлять… Еще я забыл сказать вот что: как приезжал этот зять-то, зашел он ко мне на двор, увидал теленка: «Отдай, говорит, мне, на что он тебе без матки-то?» А и то, что без матки трудно: делаешь месятку, одной муки сколько слопает, а муку я в ту пору вскоре с рождества покупал… Отдал я ему теленка за пять целковых. Староста тут подскочил: они, дьяволы, за двадцать верст носом слышат, коли покупщик на двор зашел и деньги из кармана вынимает, — два целковых отмотал от пятишной в подати… Ну, пес с ним!.. А недоимки на мне действительно уж эво сколько!.. Вот ладно, стал я сено приставлять… «Приставил» четыре воза к Парфенову, а Парфенов тюкует да в сарай кладет. Натюковал он пятьдесят пудов. Еду я к зятю за деньгами — стало быть, приходится мне получить пять рублей… Приехал я к зятю, а его дома нету. Сидит сестра… Ну поздоровкались, поговорили, представил я записку, выдала она мне пять рублей… Представил я еще пятьдесят пудов, опять поехал и опять зятя нету; сестра только дома… Сидит сестра и говорит: «А мы твоего теленочка продали. Вчерась телятники были, за двадцать пять рублей купили»… Вздохнул я от этих слов, потому и поили-то они его всего две недели; кабы у меня корова была, так вот они, двадцать пять рубликов, в моем бы кармане были… Вздохнул я и промолчал. Разговорились и про сено; сказывает она мне, что и сено ейиый муж в Питер «приставляет» в казармы, по сорока копеек, а за прессовку Парфенов по четыре копейки получает… «А перевозка почем?» — «А перевозка, говорит, тоже по четыре обходится до Питера». И опять я вздохнул… Я-то вот за сто-то пудов всего десять целковых получил, а зятю-то восемьдесят целковых пришлось… Ну прессовка восемь — ан все же моих денег у него шестьдесят рублей… А труды-то мои, косьба-то моя, и сушка, и гребли мы тоже с бабой — а всего десять целковых… За что так? — думаю… Пошел я к Парфенову и говорю: «Так и так… Ведь это, братец мой, убыток; давай мне хоть пятнадцать копеек, я тебе приставлять буду»… Парфенов говорит: «Я бы и рад, я бы и двадцать дал, коли бы у меня в Петербурге места были знакомы. А то местов-то нет. Я уж, брат, за ними вот как старался уследить по Питеру, куда они девают сено, все ноги оттоптал, под заборами прятался — чуют, канальи, путают по Питеру… Ходишь, ходишь за ними, со следу не спускаешь, а чуть мигнул не так — его и нет, как в воду канул. Дьяволы — одно слово!» Пошел я, думаю: уж разыщу же я себе другого покупателя. Пошел на вокзал, толкался там двое суток, нашел. «Вози по двугривенному, сколь хоть!» Ну тут я вышел, да с радости и объявил Парфенову-то. А Парфенов-то — в обиду: «Ты, говорит, от меня хлеб отнимаешь… Я бы прессовкой-то вое попользовался сколько-нибудь, а ты чужим…» — да и объяви зятю. А зять не в себе стал. «Как, обманывать?..» Прибег ко мне. «Подавай лошадь!» Это чтобы мне возить не на чем было. Ну, я уперся, говорю: «Лошадь куплена, деньги жди до весны… Бумаги у нас, мол, с тобою нет, а сделано дело на совесть, по бессловесному договору — ну и жди…» — «Давай сейчас!.. Эй, Парфенов, бери лошадь! Зови работника!» Я вижу, идет дело на сурьез, загородил ворота в скотник, стал спиной к двери, и, признаться, осердился я… А был я немного выпивши, потому получил я с нового-то приятеля задатку, вот с радости-то я и пропивал рублишко, вчера да сегодня… Вижу я, хотят ломиться в дверь, осерчал… «Да ты что, говорю, тут орешь-то? Какая тебе лошадь? Да я, говорю, и весной-то денег тебе не отдам, потому ты и так на моем сене да на теленке получил… По-божьи-то с тебя еще надо больше тридцати рублей мне получить, а нежели ты с меня… Чуть не сто целковых на мне нажил, да отдай я ему лошадь, а сам иди по миру… На-ко!» Тут пошла брань, свара: что он злей, то и я… Приступают все они — Парфенов, работник — прямо к горлу, я и ткни, отпихнись!.. «Чего, мол, грабить лезете, пошли прочь!..» — «А, коли так — в суд!» И подал зять на меня в волостной суд по оскорблению его личного мордобою и по взысканию за лошадь: либо тридцать пять рублей, либо лошадь назад. А Парфенов-то — судья… Ну и прочие судьи у зятя были присоглашены. Пивцо, винцо и все прочее… Приговорили так: за оскорбление личности двадцать ударов, а лошадь отобрать. Я на суд не пошел. Приходит ко мне десятский и говорит: «Иди в волость!» — «Зачем?» — «Драть будут!» — «Ну, я и не пойду». — «Не пойдешь?» — «Нет, говорю, не пойду. Скажи им, чтобы кого-нибудь другого выдрали, коли есть охота». Тут меня взяло зло. Как так! Это что ж такое? Меня теперича может драть свой же брат мужик? Еще барин нас дирал — ну это господское дело; как была неправда, так и прошла. А тут меня будет драть всякое свиное рыло за то, что я ему не даюсь, охотой к нему в пасть нейду?.. Ну нет, не дамся!.. Так меня все это рассердило, пошел я в кабак, царапнул косушку и думаю, что творится. Сидит солдат — разговорились. Рассказал я. Посоветовал: «Не давайся». Потом спрашивает: «А много ль за тобой недоимки?» А на мне недоимки накипело вот как: над головой на три аршина, с боков по два аршина, да в